Кузьмич то уже совсем путался, меня не узнавал, звал неведомых мне людей, то принимался рассказывать что-то из детства, то подолгу молчал, сосредоточенно глядя перед собой, то забывался сном, а потом его взгляд прояснялся, и он смотрел на меня совсем прежними глазами, говорил вполне связно, расспрашивал про Олю, про Маняшу, про наше житьё-бытьё на Алтае.
В такие минуты он сразу начинал заботиться о нас. Первым делом он велел мне сделать подарок новым соседям:
— Беженцы на мой дом уж губу раскатали, а тут откуда ни возьмись дочка с зятем, да с внучкой приехали. Я им про вас, Ванюша, так обсказал — чтобы не прогнали, когда помру. — Звал он меня в свои последние недели уже не барином, а Ванюшей. — Ты в подпол слазь, там у меня три бутыли постного масла схоронено. Мне уже не надо, а не выдавал — чуяло моё сердце, что вы покажетесь. Им-то, которые дом Петров захватили, я картохи два мешка уделил, так что, пока я живой, они вас не тронут, а чтобы опосля не забидели, задобрить надо. Что поделаешь? — жизнь такая пошла, люди совсем как собаки сделались.
Беженцев я «задобрил» Маняшиной заячьей шубкой, которая ей стала мала. На вырост Олюшка ей пошила другую из тех шкурок, что я выделывал из подстреленных мною зайцев, а сама Оля щеголяла у меня в лисьем полушубке.
Первая бутыль масла ушла подношением за оформление наших с Олей документов. Вернувшийся однажды из своих загадочных полуснов Кузьмич, прояснев взглядом, спросил, есть ли у нас с Олей какие-нибудь «бумаги». У нас не имелось абсолютно никаких документов. Кузьмич наказал, к кому идти, на кого сослаться, чтобы решить эту проблему. При этом, как о чём-то само собой разумеющемся, он сказал, что нам с Олей надо сразу «записаться»: «Сам подумай, куда ей с такой фамилией, да и нельзя уж вам тянуть теперича. Маняша опеть же как будет — обчественная, али семейная? Тебе их обоих на себя записать надоть». Тогда я не понял, что имел в виду Кузьмич, почему «записываться» нужно срочно, но не стал уточнять — он и в ясные минуты, бывало, заговаривался. Вот так, буднично, не придавая акту бракосочетания никакого значения, считая его лишь формальностью, обеспечивающей Олину безопасность, я вскоре стал мужем и отцом.
В следующий раз «вернувшийся» Кузьмич спросил, что я собираюсь делать дальше. Я ответил, что намереваюсь ехать в Петроград, но с этим придётся подождать: я не могу оставить его в таком состоянии, дождусь, когда ему станет получше.
— Ты уж говори, как есть: поживёшь здесь до моих похорон. — И, видя, что я собираюсь возразить, прочувствованно добавил. — Я рад, что ты меня похоронишь, я рад, Ванюша. Да и не надо тебе покамест в Питер торопиться. Олюшке пока лучше тут быть, и ты чтобы при ней. Ты, Ванюша, когда пойдёшь бумаги оформлять, укажи, что она моя дочка. Это я нарочно так придумал, а то вас, если не соседи, то начальство из моего дому сгонит. У меня ж была дочка, считай, Олина ровесница.
Выспросить Кузьмича про его дочь мне не удалось: он опять впал в забытьё, и на этот раз пребывал в нём так долго, что я начал подумывать о совсем близкой кончине.
Но Кузьмич всё-таки вернулся, и сразу же продолжил обустраивать мою жизнь. На этот раз он озаботился моим трудоустройством. Вторая бутыль Кузьмичова масла как раз и ушла на то, чтобы мне устроиться на склад железнодорожных мастерских.
Я не сразу смог в полной мере оценить всё, что для нас сделал Кузьмич. Только когда я узнал про чудовищную безработицу, про биржу труда, которую брали штурмом голодные люди, про почти полное отсутствие продуктов в городе, понял, что Кузьмичу удалось, ни много ни мало, спасти нас от голодной смерти. Мы легализовались, мне полагалась рабочая карточка, а по ней выдавали четыреста граммов хлеба в день, Оля с Маняшей как иждивенцы получали по двести граммов. Кроме того, в наследство от Кузьмича нам достались запасы картошки и третья, последняя, бутыль постного масла. На следующий год мы занялись огородом, и, несмотря на активное воровство с грядок, в доме появились овощи. Конечно, это было не то, что наше недавнее алтайское роскошество, но жить было можно.
Кузьмич, решив мои насущные проблемы, будто устал интересоваться повседневностью. Он всё больше дремал или говорил несвязное, чего я не умел разобрать.
С ним стало случаться такое, о чём я вряд ли смогу хорошо сказать: он будто пребывал одновременно в двух местах: и здесь, рядом со мной, и где-то уже совсем не здесь. Взгляд в таких случаях у него был особенным, говорил он тогда вещи необычайные. Однажды, глядя на меня таким вот взглядом, он сказал нечто, от чего меня с головы до пят как током пробило:
Читать дальше