На закате вышли подруги гулять вокруг пруда и сейчас шли неспешно по дорожке.
– «В беспорядке диком теней, где, как морок старых дней, закружилась, зазвенела стая легких времирей…»
– Нюр, а лебедь снова плывет, гляди. Я хлебушек захватила, ты придержи меня за руку-то, я ее хлебушком…
– Осторожно, Агриппина…
– Груня я…
Они обогнули детскую площадку, вышли на солнечную сторону пруда. Дрожащая на солнце вода сменила цвет, желтые тени поднимались, как кувшинки, из-под качающихся на воде слизистых пятен ярко-зеленой тины…
– «И когда сойдутся в храме сонмы радостных видений, быть тяжелыми камнями для грядущих поколений…»
– Нет, Нюр, точно тебе скажу, это Валентина, голубка моя. Это она – лебедушка, радость моя, а не видение. Она за хлебушком-то все ко мне плывет, все манят ее хлебом, а она уж какой день, как нас завидит, так и ко мне…
Они шли дальше, прохожие оглядывались на двух старух, одна – полная, в длинном, почти до пят застегнутом на круглые пуговицы капоте или халате, с прямыми волосами, по-юному прямо держит спину, другая – худая, вперед склоненная, с седыми волосами, скрученными в пучок, и в малиновой юбке, болтающейся между вязаной кацавейкой и рейтузами, чуть подволакивает бредущие позади ноги. «Где шумели тихо ели, где поюны пролетели…»
– На рынок если завтра соберемся, надо груздей соленых приискать. Царь грибов, груздь, хорош под водочку… Вечерком сядем, за лебедушку мою выпьем, груздями закусим…
«Груздь, гроздь, грусть-гвоздь… Поюны пролетели… Все просто, мы проросли с Груней друг в друга, как кувшинки через пятна тины, через блики Лилечки и Валентины, я учусь у Груни радоваться утрате, дарованной жизнью, она – словам, видениям-ощущениям, забвению мук, свернувшихся складками в памяти. А грусть-гвоздь красит звуками своими утренний шум улицы. Все просто…»
– Давай, Нюр, присядем, что ль, на лавку, на солнышко пожмуримся. Ножки мои отдохнут.
Анна Васильевна смотрела на воду, по которой, удаляясь от них, плывет к другому, тенистому берегу белая лебедь. Скоро они с Груней умрут, и все станет совсем просто. А пока она жмурится на зелень тины в воде, на блики солнца, отраженные оранжевым домом напротив, жмурится, нанизывая слова, и живет их ощущениями и шорохами.
Она алкоголичка, и лечиться ее не заставить. Твердит, что здорова, просто искромсана жизнь, просто несчастна, все еще любит его, искромсавшего и ее жизнь, и ее тело, ее юность, утраченную до времени. Она еще его любит, хотя почти всегда ненавидит, от этого и плачет по вечерам, по утрам, еще не успев проснуться. А еще за обедом, когда напьется. От этих слез, конечно, а вовсе не от алкоголя, она стареет, ей страшно смотреться в зеркало, глаза заплыли набрякшими пузырями, полными слез. Ничто не поможет, ни мезонити, ни плазмо-что-то за бешеные деньги, ни диета, – хотя она же похудела, она так старалась, а для кого? Ведь только для него, а он – сволочь, деньгами откупается. Да ей начхать на его деньги, ей нужна любовь, она ведь все та же, кого он встретил тридцать лет назад на теннисном корте, – стройная брюнетка с искрящимися голубизной глазами, с чувством юмора, которое приводило его в восторг, пока он сам не убил его, как убил и все остальное в ней. Она отдала ему жизнь и продолжает отдавать ее остатки, а он плюет на нее, квасит на работе вечерами, лишь бы домой не идти, и бросит ее, как только случай подвернется. И сын, которого отец не научил любить мать, тоже ее бросил, и она умрет в одиночестве в хосписе.
Привычно вымотанный нечеловеческим днем, проваливаясь в полусон в темноте машины, он плавал в мыслях, обычных для его поздних возвращений домой. Днем, на работе он жил, воевал, побеждал, радовался, а эту вечернюю дорогу домой – ненавидел. Когда же он проворонил, что жена спивается от безделья, не выдержав испытания деньгами и праздностью? А теперь уже поздно, теперь только терпеть. Психика алкоголички, в доме ад, и будет только хуже, исхода нет, он же не бросит ее, не бросит и ее мать, которая уже десять лет лежит парализованная, не бросит сиделок и домработниц тещи. И сына тоже не исправить, женился в двадцать семь уже во второй раз, и снова на полной хабалке. Ничего уже не исправить, поздно. Значит, такая жизнь, она в общем-то уже прошла, но так нельзя думать. Нельзя признаваться в обреченности, другой жизни нет и не будет, придется радоваться этой. Не руки же на себя накладывать, в самом деле, лишь потому, что от безысходности избавления нет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу