Попутно мать мне рассказала, что в Старой Руссе отец был арестован не впервые, а во второй раз в его жизни. Первый арест произошел еще до германской войны и при довольно забавных обстоятельствах, мать вспоминала об этом с улыбкой. Вскоре после окончания Пажеского корпуса, будучи уже офицером, отец по каким-то делам находился не то в Риге, не то в Ревеле. Там в офицерском собрании он ударил жандармского офицера, который хотел пройти в зал (в Петербурге в офицерское собрание жандармы ни в каких чинах не допускались, да и сами туда не лезли). Конечно, это был поступок не антиправительственный, не революционный, а чисто кастовый, к тому же совершенный под хмельком. Но, так или иначе, отца арестовали, и он неделю провел на гауптвахте. Самая смешная сторона этой истории заключалась в том, что Прибалтийский военный округ был в некотором отношении необычным округом Российской империи. То ли там действовал особый статут, то ли командующий округом был крутенек, но арестованных офицеров там заставляли работать. И вот отец, вкупе с прочими военными арестантами, несколько дней под конвоем подметал улицы — вроде нынешних нарушителей, арестованных за мелкое хулиганство.
Второй арест, конечно, был поопаснее. Когда отец благополучно вернулся, мать даже всплакнула на радостях и потащила меня молиться в большой собор, что на берегу Полисти, против моста. Собор этот — стариннейший в городке; возле него лежало дуло от пушки времен Иоанна Грозного, наполовину вросшее в землю. Кто такой Грозный, я уже знал по стихотворению Алексея Толстого «Князь Курбский от царского гнева бежал...». Мать не раз читала его вслух по памяти, и я тоже запомнил. О царе этом мать отзывалась неодобрительно. Правда, она, кажется, не упоминала о его жестокостях — о них я позже узнал из книг, — но укоряла его в том, что личной храбростью он не блистал, был плохим полководцем и потерял большой кусок Русской земли у Балтийского моря; потом Петру Великому пришлось все это отвоевывать. Но и князя Курбского она тоже не одобряла: изменник — это изменник, как красиво его ни описывай. О Василии же Шибанове говорила с уважением, приведя перевод немецкой пословицы, звучащий примерно так: верный слуга тот, кто хорошо служит и плохому хозяину.
Собор, в который мы вошли, показался мне огромным. И в то же время в нем царила какая-то торжественная теснота — должно быть, из-за больших четырехугольных колонн, на которые опирались своды. Пол был мощен широкими сероватыми камнями, напомнившими мне тогдашние петроградские панельные плиты. Храм удивил меня малолюдностью и тем, что весь тонул в сумерках, хотя дело происходило днем.
Мать провела меня к тому месту, где в стену была вделана большая икона Богоматери в широкой золотой раме. Вокруг Богоматери, на выступах рамы, висели жемчужные бусы и еще какие-то драгоценности, некоторые из золота; то были подношения верующих. Мы стояли перед самой главной иконой этого собора и всего городка. Вокруг нее поблескивали высокие серебряные подсвечники с горящими свечками. Мать тоже сходила за свечой, затеплила ее от уже горящей и вставила в подсвечник. Пока она молилась, я глядел по сторонам на изображения святых и мучеников. Одна святая была совсем молоденькая и симпатичная, но я так и не решился спросить у матери, кто это такая. Иногда я посматривал вверх — под сводами храма клубились сумерки, оттуда глядели лица строгих святых. Все церкви, в которых мне прежде приходилось бывать, ни в какое сравнение не шли с этим собором — все они были перед ним как дети перед стариком. Храм настораживал меня своим величием, будил во мне какие-то смутные опасения.
Когда мы выходили из соборных дверей, мать уронила кошелек. Я быстро его поднял и вручил ей. Она сказала:
— Спасибо. Так и надо.
Это «так и надо» я понял так: при выходе из собора всегда надо ронять кошелек и быстро поднимать его; то есть я вообразил, что это такой церковный обряд. И когда через какое-то короткое время мы опять посетили этот собор и опять выходили через те же двери, я напомнил:
— Мама, урони же кошелек!
Мать была удивлена. Когда я объяснил ей, в чем дело, она мягко растолковала мне, что я не так понял ее в прошлый раз.
Вскоре произошло событие, по нынешним имущественным масштабам мелкое, а по тогдашним — весьма даже крупное. Отец повел меня в казарму, там полковой сапожник снял мерку, а через несколько дней я примерил настоящие русские сапоги. Сидели они на ногах чересчур даже свободно, но ведь дело летом происходило, а предназначались они для осени. К тому же тогда для детей и одежда, и обувь всегда шились навырост, с упреждением, с расчетом на несколько лет вперед. Как хорошо нынешним ребятам — им не надо таскать пальто, которые своими полами бьют их по пяткам; им не надо носить курточек и рубах, из которых с трудом можно вытянуть руки — так длинны рукава; им не надо волочить на ногах ботинки и сапоги, которые болтаются, как плохо пристегнутые лыжи. Кто помнит, как одевали детей в те годы, тот не может не порадоваться, глядя, как одевают их теперь.
Читать дальше