Хоть я и стеснялся говорить с родителями о своих страхах, но, очевидно, в моем поведении, в боязни темноты все это прорывалось наружу, и мать знала о моих переживаниях. Несомненно, она говорила об этом с отцом, потому что вскоре тот решил принять свои меры.
Это было уже весной. Мы всей семьей направились в парк при старорусском курорте. По-видимому, в тот день я там был в первый раз, потому что помню, как удивился озеру, из которого брали целебную грязь. Это озеро было окружено широкой деревянной галереей для прогулок, а всю его акваторию пересекало множество деревянных мостков; по этим мосткам курортные служители катили тачки. Черпаками на длинных ручках — вроде как у золотарей — они черпали в тачки грязь со дна озера и везли ее в грязелечебницу. Я никак не мог уразуметь, как это можно лечиться грязью. Ведь меня каждое утро и каждый вечер заставляли умываться и выговаривали мне, если лицо или руки были грязными, — а тут нá тебе: люди нарочно пачкаются, чтоб от чего-то там вылечиться! И как ни втолковывали мне в тот день отец и мать, что грязь грязи рознь, я тогда так и не понял этого.
После того дня я еще несколько раз бывал в курортном парке, и он всегда производил на меня праздничное впечатление. В особенности восхищал меня паровой трамвай, который останавливался у входа в парк. Вагончик был чистенький, аккуратненький, и возил его небольшой локомотив, который казался многократно увеличенной игрушкой. Впрочем, этот паровоз-трамвай появился, кажется, в городке несколько позже, уже после нашего возвращения из Рамушева. Но, так или иначе, проехаться на нем мне так и не удалось: это стоило денег, а жили мы весьма экономно. Может быть, потому-то я так хорошо и запомнил его: прокатись я в том вагончике — и, наверно, забыл бы его. Несъеденный кусок — самый вкусный кусок, как говорит немецкая пословица.
Но продолжу описание того дня. Мы долго гуляли в парке, бесплатно пили лечебную воду, которая фонтанчиком била возле какого-то красивого круглого павильона, затем мать куда-то ушла, должно быть домой, а мы с отцом продолжали прогулку. Не помню, было это на территории курорта или уже вне его, только мы остановились перед большим каменным зданием — больницей, как потом я понял. К этому зданию примыкала одноэтажная пристройка с односкатной крышей. Когда мы поравнялись с дверью в эту пристройку, отец сказал мне:
— Зайдем-ка посмотрим покойничков. (У него была привычка к уменьшительным, свойственная в те годы многим военным.)
Мы вошли в комнату, где посредине на темном помосте лежала мертвая старушка, накрытая по шею простыней. Сбоку, на каких-то топчанах, лежали еще два или три покойника, тоже накрытые белым. Один из них был пожилой мужчина, других я или не разглядел, или не запомнил.
— Ну вот, не надо их бояться, — сказал отец. — Видишь, они никому ничего плохого не делают.
Мы вышли на солнечный свет и довольно быстро вновь очутились возле курортного озера. Все вокруг казалось ярким, веселым. Посещение мертвецкой не произвело на меня глубокого впечатления; правда, я окончательно убедился, что, умирая, люди не чернеют. Мне до сих пор не вполне ясно, для чего отец прибег к такому жесткому педагогическому приему. Быть может, тогда по-другому смотрели на воспитание, жизнь не располагала к сантиментам. Быть может, отец просто торопился изгнать из меня страх перед неведомым, потусторонним. Времени на постепенные педагогические действия у него не было: он знал, что болен неизлечимо и что жить ему осталось недолго.
А чтобы избавить меня от страха перед темнотой, отец прибег вот к какому способу. В доме Лобойковой, на том же втором этаже, находилась пустующая холодная «летняя» комната без печки. Комната довольно большая, но с очень маленьким оконцем, так что и днем в ней было темновато. Там никто не жил, а вся меблировка состояла из большого стола с ножками крест-накрест, двух скамеек, на манер садовых, и нескольких пустых ульев. Ульи там стояли потому, что покойный муж Лобойковой «водил пчел»; сама же она пчеловодством не занималась; она утверждала, что женщин пчелы «не слушают» и могут «заесть» до смерти.
Когда отец приходил из казармы, он часто сидел в «летней» с книгой и с папиросой, чтобы не дымить в жилой комнате. Курил он много, хоть врачи это ему запретили настрого. А читал он главным образом сельскохозяйственные книги и брошюры. Потом, после его смерти, мать мне говорила, что у отца еще до войны была такая мечта; когда он уйдет в отставку, то займется сельским хозяйством. Но теперь он, очевидно, читал эти книги по инерции, — или все-таки надеялся, что выздоровеет? Или, быть может, ему просто интересно было читать их — вне зависимости от того, что ждало его в будущем?
Читать дальше