Старик сидел на простом стуле на фоне кирпичной стены. Тяжелая, лысая голова уронена в большие сжатые ладони. Согбенная мощная спина очерчена жирной волнистой линией. Рисунок был сделан в год ее рождения – в 1882-м. Не думаю, впрочем, чтобы Евгеньевна придавала значение этому случайному совпадению.
Я больше любил смотреть на вангоговского крестьянина, чем на романтического философа с черепом, почему-то он напоминал мне портрет Достоевского. Я так и сказал однажды за столом: «Плачущий Достоевский», – и, помню, все рассмеялись. Не знаю, куда делась эта открытка.
Когда я спросил Евгеньевну, почему она выбрала именно этот рисунок, она скромно сказала:
– На выставке давали.
Евгеньевна вставала рано – стирала, гладила, шила, подшивала. С младенческого возраста все мои рубашки прошли через ее руки. Она старалась помочь чем могла. Подарила маме на свадьбу белую льняную скатерть – кружева в тысячи стежков Евгеньевна сплела сама.
Сухонькая и всегда чистая – кроме каш и хлеба, она мало что могла себе позволить. Два-три раза в месяц, созвонившись с моей мамой, садилась утром на трамвай, ехала через всю Москву и долго еще шла пешком – экономила десять копеек на метро. Она появлялась в нашем дворе: сумка в руках, в ней мои отглаженные, заштопанные рубашки, штаны, носки и обязательный подарок – оловянный солдатик или копеечная машинка. Игрушек у меня было много, я не ценил ее подарков.
Она приходила, мама сдавала меня ей и убегала на работу. Я, воспитанный мальчик, подбегал к прабабке, тыкался лбом в ее плоский живот, ждал, пока она, запустив дрожащую руку в мои волосы, словно слепая, ощупает мою голову, и мчался скорее прочь. Иногда я пробегал мимо скамейки, где она читала книгу или смотрела вдаль черепашьим застывшим взглядом, что-то кричал ей на бегу; она никогда не задерживала меня. Мне было с ней неинтересно.
Когда наступало время обеда, она подзывала меня и доводила до подъезда – ритуал, который я не любил, – в остальные дни я гулял сам и сам возвращался домой. Она сажала меня в лифт и снова гладила на прощание жадно и поспешно, что-то блеяла вдогон, голос ее был по-старчески некрепок. Опустив глаза, уходила. В квартиру не поднималась никогда – боялась встречи с дочерью.
Позднее, на днях ее рождения, я всегда приставал к Евгеньевне с расспросами о дореволюционной жизни.
– Все было правильно, земля нам не принадлежала, мы знали, что она крестьянская, – отвечала прабабка заготовленным советским клише.
Ее род был разорившийся, но знатный. Рукины вели родословную то ли с XV, то ли с XVI века. Умерший в 1919 году муж Юрий Николаевич Зограф, сын известного профессора биологии, был из среды московской интеллигенции, брак считался мезальянсом. С какой только теперь стороны смотреть?
Она не умела жаловаться, правда, не умела и рассказывать, всегда стеснялась собеседника, боясь показаться навязчивой. В довоенные годы Евгеньевна много путешествовала по России на своих двоих. В ее комнатке стояла этажерка со старыми путеводителями. Прабабка пролистывала их, почти не комментируя: соборы, церкви, крепостные стены с башнями, картины из провинциальных музеев, – иногда она роняла: «Собор в Юрьеве-Польском», – словно читала вслух подпись под фотографией.
Мне чудились старые поезда с узкими деревянными скамейками, подножки, спускающиеся от двери почти до земли, усатые кондукторы в темно-синей форме с нашивками, в галифе и надраенных до блеска сапогах. Полустанки. Бедные провинциальные городишки с водокачкой и пожарной каланчой, пыльные улицы и скучающие в тени кустов собаки, тяжело дышащие, высунувшие из пасти свои фиолетовые языки. Евгеньевна с котомкой за плечами – путница с довоенной фотографии, одна идет по какому-то полю. Были ли у нее деньги на ночлег?
Когда она умерла, в посудном шкафу нашли двести пятьдесят рублей на похороны. И еще, находясь в здравом уме, она подарила каждому близкому родственнику по золотому николаевскому червонцу. Прожила она девяносто шесть или девяносто восемь лет – так никто точно и не знает, – накануне своего сорокалетия она с испугу убавила в анкете год или два.
За год до смерти у нее отказали ноги. Бабка, узнав о болезни матери, вызвала такси и сама перевезла Евгеньевну в свой дом. Мелкими, с невероятным трудом дающимися шажками, раскачиваясь из стороны в сторону, скользя невесомой рукой по обоям, тащилась она в туалет и обратно: опустив глаза в пол, всегда замирая, если встречала кого-то в коридоре. Днем она сидела в кровати на смятых простынях и, когда случалось зайти к ней в комнату, спешила спрятать в кулак хлебную корку, которую жевала в одиночестве. Она почти ничего не ела – говорила, что не голодна.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу