На утренние сеансы Джалил приходил подремать, но тут застыл пораженный, захваченный. Не сюжетом, в котором без поводыря заплутал, — замечательным строем, чередующим ударные и безударные кадры, на эти последние и легло ударение. Стандартная наивность кинематографа, наивность быть зрением, только физическим зрением, ничего не оставляя по ту сторону видимого, для других глаз, побеждалась якобы хаотичным мерцанием слепых кадров, пропусков и пустот. Простыня экрана с тенями была как будто бы той же, изображающей, и он не имел доказательств, что кто-нибудь в малочисленном зале (расстрига, две прогулявших уроки девчушки, киник в истертой хламиде, парочка в заднем ряду) видел пустотные кадры, но их присутствие определялось воздействием на него. Они возникали самопроизвольно, в порядке слепых полей и мерцаний, пульсаций. Содержание ленты было собрано в этих вспыхивающих минус-квадратах, не взбудораженных и не угрюмых — серьезных, хотя и в ином смысле, нежели тот, что приписывается этому слову. Перемещаясь в слепотах, он за пять минут до развязки — революция техники побеждала войну рабочих и капитала — увидел увидел увидел. В шахте чернел зацветший ряской бассейн, забранное в гранитные берега озеро. На дне темной воды высился куполоподобный, как мечеть, механизм, поднятый над поверхностью полусферой и приводивший в движение лодки, насаженные на штыри. Джалил задрожал. Это был его страх, спутник ангинозных горячек, которым он подвергался через два сезона на третий. Нити были продернуты в детство, когда, с распухшими гландами, мальчик из селения Данабаш очутился впервые на дне, возле огромного, вращаемого полуглобуса. У основания сжавшись в комок, Джалил не мог не смотреть, как баламутили воду лопасти, весла, штыри. Мать плача трогала его щеки, он оплевал подушку и проснулся обессиленный, мокрый насквозь, но живой. Выкрикнул в зал, ощутив облегчение, крик не был услышан. Девчонки хихикали, любовники довольствовались усеченным соитием; отогреваясь, похрапывал киник, вперялся в апофеоз побратимства нечаянный собеседник, черт догадал ему нагрубить.
Вечер на улицах и в трамваях, расстегнутое пальто, без кашне. Март потеплел, размороженная простокваша, голуби опускали хищные клювы, а воробьи воровали у них, зерно вчетверо обнищало этой весной, голодной и голой, точно в адамову пору военного коммунизма. От волнения позабыл назавтра позавтракать; разворчался на подступах к кинотеатру желудок, окислился рот, впридачу и голова. Кем бы он был, если б не угловой, полуподпольный после сураханского допра ливанец, если бы не лепешка его с майораном и не сахлаб, горячее питье арабов, из орхидей, посыпанных корицей и толченым орехом. Встретили те же пичуги в загуле, предкоитальная парочка, человек-собака в хламиде и сама бесприютность, интеллигент. Никто не добавился, никого не отняла судьба. Заранее изнеможенный, что придется высиживать до конца, он доверился аритмии мерцаний, и, к своему изумлению, через четверть часа добрался до цели. Она оказалась буржуазной квартирой на северо-западе, в ганзейском городе Эр. Крупным планом засняты исколотые руки морфиниста, принадлежавшие хозяину жилья, молодому, с пронзительными глазами, чемпиону по шахматам. Болезнь научила его терпению, но терпеть можно то, что находится в круге выносливости, ненамного из него выступая, приступы ж почечных колик предъявляют счета, для оплаты которых нет средств, и люди одалживаются у препаратов. Молодой человек взял ватку, сломал горлышко ампулы, наполнил бесцветной жидкостью шприц, с трудом выискал место и вонзил иглу. Лицо его разгладилось, приняло умиротворенное выражение, он обмяк на диване, под лимонным торшером. Запасы морфия кончались, врачам карет милосердия запрещалось давать ему отвлекающее и приезжать к нему домой по вызову, ибо причиною такового мог быть только морфий, soft embalmer, — ганзейские власти гордились славнейшим, после самих властей, горожанином и предпочли бы, чтобы вельтмейстер умер от боли. Этот оливковоглазый семит в белой сорочке с закатанными рукавами, всегда при галстуке, в отутюженных брюках и начищенных башмаках (костлявая, не застанешь небритым, врасплох), он мало что гений, он сиятельный принц, думал Джалил, ему можно все.
День второй провел на улицах снова, отдыхая в трамваях, недружелюбных, грохочущих, какими стали они после гражданской, и мы, дабы не утомлять читателя повторениями, наперед скажем, что таким же был третий, четвертый и пятый, шестой и седьмой, вся неделя утренних сеансов о будущем, но это по форме, по не значащей форме, а нарастала метаморфоза по сути, никто не предположил бы, что скорость и глубина перемен будут так велики. Если день первый пробродил он как странник, знающий, что у него есть дом, где живет он — настоящий, домашний, с которым отождествляет «себя» и с которым по неподдельной плотности бытия отчасти сравним был Джалил из редакции «Насреддина», а по улице ходит их социальная функция, маска, то уже в день второй он вспомнил об этом под вечер, к ночи, начиная же с третьего только инстинкт, развитый, например, у котов, доводил его до порога, но зачем нужно было возвращаться и чем разнятся улица и дом, понимание этого ослабло в Джалиле. С быстротой совершалось и превращение внешнего образа. Он погрязнел, обтрепался, всего за два дня, за три. Штопаная и чистая, насколько позволяли условия, одежда загадилась тем, что он ел и на что мог упасть или лечь, — он, бесчувственный к лапшевнику в бывшей молельне баптистов и к вызывающим изжогу галушкам в столовой овощебазы, к скамейке в подтеках пломбира, к брусчатке. Растянулся, повезло дураку — не расшибся, не сразу же встал, ногам было удобнее в лежку, так и лежал бы, да холод в седалище, да звон трама, да милицейский свисток. Еще несколько ходок, и станет простуженно лающим киником, собакой в отрепьях, сгинувшей в день четвертый или в день пятый, замерз, не дойдя до кино, откуда на ночь выкидывали, швабрили от микробов фойе. Замерз в неустойчивом месяце, но поручиться рискованно. Не затаился ли, щелкая вшей в бороденке, за гипсовою колонною зала, кто-то там явствовал, поручиться нельзя. А сам ты, Джалил, в котором часу воротился под крышу? Его хотели как будто в вагоне ограбить, эта же дохлая троица, недополучившая рубль по квитанции занятой монголами прачечной, он огрызнулся зубами, клацнул и зарычал как в лесу, отчего шобла посыпалась, не имея сытости возражать, корпорация умирающих, да.
Читать дальше