Она как думала о том, что придется перебираться сюда. У нее, оказалось, были даже облюбованы места, где поставить раскладушку и где прятать сумку, – она осознала это, когда, войдя, двинулась со своим грузом, не задумавшись ни на мгновение, в совершенно определенном направлении.
Три дня после случившегося она бродила по городу, ничем не занимаясь. Сидела, купив газеты, в сквере напротив здания, в котором работал муж – напрочь забыв об этом, но, впрочем, не забыв, несмотря на изрядно жаркий день, упрятать лицо в кульке платка, – выковыривала из тысяч напечатанных слов, как изюм из булки, любое слово о Нем; стояла в магазине радиотоваров около светящихся экранов, заранее наметив для себя по опубликованной в газете программе, что ей необходимо увидеть; на всех углах по городу раздавали листовки с призывом прийти на митинг в поддержку того, кого она называла теперь про себя Крутым, соединенного с Ним непонятными скрепами так прочно – не разъять, и в назначенный час была на указанной площади, постояла в толпе, послушала произносимые речи: Крутой хотел совсем сравняться с Ним, хотел встать совсем рядом, называться абсолютно так же, как Он, скоро для того должны были состояться новые выборы, – и ораторы призывали поддержать Крутого в его стремлении [76]. Молниевый вихрь кружил вокруг Него, она буквально физически видела этот блещущий, ослепительный смерч, и видела с той же ясностью, что панцирь вокруг Него крепок и надежен, как никогда, и Он неузвим, ничего ему не грозит.
Через три дня она снова пошла просить милостыню. Она не знала, за что ей взяться еще, что ей придумать другое, чтобы добывать деньги. Думая о том, что делать, она неизменно упиралась в занятие, которым промышляла эту последнюю пору.
Только теперь, прося милостыню, она избегала центра города и все время меняла места, где побиралась. Она сменяла за день едва не десяток мест. И через каждые два, три дня отправлялась побираться по пригородным поездам. В поездах приходилось не просто протягивать руку, а, войдя в каждый новый вагон, объявить о себе голосом, тут появлялся дополнительный риск быть опознанной, и она меняла голос на гундосо-писклявый, до того мерзкий, что становилась отвратительна самой себе. Но с поездных нищенок, знала она, дань не собирают, ходить по вагонам, пересаживаясь с поезда на поезд, ей, по необъяснимой причине, было психологически легче, чем бегать с места на место по улицам. А кроме того, она не была уверена, что на улице не попадет на такую точку, которая контролируется, и всякий день, когда просила на улице, был для нее наполнен еще большим страхом, чем день, когда ходила по поездам. Однако в поездах подавали почему-то значительно меньше, чем на улице, и от улицы она не могла отказаться; в известной мере, дни, когда ходила по поездам, были как бы днями отдыха.
Настоящими днями отдыха были, впрочем, банные дни. Чердачная жизнь располагала к тому, чтобы завонять, и она иной раз устраивала их себе дважды в неделю. Ей всегда был неприятен запах немытого тела, и при одной мысли, что от нее может шибать, как от других нищих, – ей становилось дурно до ненависти к себе, и она старалась ходить в баню как можно чаще, не жалея на нее денег.
Она покупала себе обычно отдельную кабинку. Замачивала там в шайке белье, не торопясь, стирала его и после, так же не торопясь, мылась сама, намыливаясь и два, и три, и даже четыре раза, – ей это все доставляло удовольствие.
Иногда почему-то ее тянуло в общий зал. К многоголосому гулу, висящему в парном, туманном воздухе, многозвучному плеску воды вокруг, жестяному бряканью шаек о камень многоместных, длинных скамеек, шипящему шуму душа вдали, и, если со стиркой терпело, она покупала билет в общий зал. И там, в общем зале, хотя ничего не стирала, а только мылась, она проводила еще больше времени, чем в отдельной кабине. Сидела, намылившись, поплескивала на себя горстью из шайки воду, смотрела по сторонам, слушала окружающие звуки, вбирая их в себя, словно бы то были звуки некоего небесного хора, вода в шайке остывала, она выплескивала ее под ноги, шла к крану с большими деревянными ручками, наполняла шайку горячей водой и снова сидела, смывалась, намыливалась и опять сидела.
Здесь, в этом общем зале, когда сидела так, на нее временами нападало непреодолимое желание разглядывать себя. Похожее, помнилось ей, было в детстве, когда ходила в баню с матерью и, оказавшись перед своей неожиданной голизной, поражалась множеству таинственных складочек на тебе повсюду, впадинок, выпуклостей и изумительному блеску мокрой кожи. И сейчас она тоже рассматривала себя с тем почти детским пристрастием – руки, ноги, живот, – разве что без восторга первого узнавания; тело ее, открыла она для себя, как бы подвяло, усохло, кожа сделалось какой-то одубелой и поддрябшей, в нем явно была некая нездоровость, – и было это раньше, до ее побега из больницы, или то сказывалась таким образом нынешняя ее жизнь?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу