Если бы Сталин был гигантом, красавцем, вообще человеком подавляющим, его бы, если и любили, то так, допустим, как любят красавиц женщин, не прощая им ни на миг их красоту и превосходство… А здесь превосходства никакого не было. Было что-то другое, заменяющее, и озадачивающее, и заставляющее руки хлопать, а рты улыбаться.
Когда кто-нибудь смотрел на Сталина долго и пристально, он это мгновенно замечал и словно тотчас включал некий механизм защиты, заставляющий смотрящего опускать и отводить глаза. Сталин не любил пристальных взглядом, как, впрочем, не любил и людей, опускавших перед ним глаза. Но когда смотрел на Сталина целый зал в тысячи глаз, все видели спокойного, внимательно слушающего человека, с лицом, не слишком даже сходным с его портретными изображениями, с неторопливыми движениями, — он все-таки сильно отличался от всех выступавших с трибуны. От каменнолобого Молотова, открывавшего съезд, от самоуверенного, самолюбующегося холодно-презрительного Тухачевского. Вдохновенно орущего Орджоникидзе, копирующего сталинскую «простоту», явно играющего в вождя Кирова. Токующего на трибуне Кагановича. Бойкого, толстого, жестикулирующего и верящего в свою ложь Ворошилова. Стремившегося явно перещеголять всех в славословии и «умности» Бухарина, с бородкой «под Ильича» и даже прикартавливавшего.
Каждый «вождь» на трибуне и в зале играл на публику, не расставаясь со своей маской, каждый был в ней, подобно Буденному в грозных синекрашеных усах. Но все эти герои и соратники, известные чуть ли не по каждому номеру «Правда», «Известий», «Комсомолки», не были чем-то примечательны, и взгляд все-таки возвращался к левому второму ряду президиума, где тихо, сосредоточенно слушая, клонил голову человек в серовато-зеленом кителе, мужичок с оспенным лицом, заметный даже издали позой непоколебимого спокойствия.
Впрочем, почему позой? Это была уже его внешняя суть, прочно сросшаяся с маской. Он учился этому спокойствию десятки лет. У Сталина был очень редкий и присущий чаще только истинно великим, неопределенный темперамент. И в соответствии с ним было как бы четыре Сталина.
Сталин-холерик — это, пожалуй, самая главная и самая скрытная его суть: взрывной, вздорный, запальчивый, вспыльчивый, как тот самый порох, а лучше бы даже подошло слово «вспыхчивый». Этот его темперамент не терпел возражений ни от кого — всех пытавшихся ему возражать, тем более перечить-оспаривать, он сразу заносил во враги, и выбраться потом из этой категории не было никакой возможности. В сталинском черном списке не делалось исключений, и не было случая, чтобы Сталин забыл кого-то из возражавших ему, а тем более обидевших его. Точно таким дьявольски злопамятным был и Старик, но Старик был Антихристом, сыном Сатаны и земнородной женщины, а Сталин — сыном обыкновенной женщины и более чем обыкновенного беспутного пьяницы и драчуна отца.
Сталин-флегматик — само спокойствие; это была его вторая и, главным образом, наружная, на людях, суть. Ей он научился в тюрьмах и ссылках, в стычках с врагами-товарищами (я не оговорился), в столкновениях с теми, кого надо было терпеть (до поры!), кто располагал властью и силой над ним… «Руку, которую не можешь отрубить, целуй!» Так, сильнее до поры были Старик, Троцкий, Дзержинский, Фрунзе, даже Каменев с Зиновьевым, даже эта мелкая обезьяна — Радек, позволявшая себе делать замечания ЕМУ! «Сталин! Когда Вы разучитесь нумеровать вашу глупость?», «Сталин — вождь» — вот это действительно анекдот». А он все терпел, похваливал, молча сносил хулу — и запоминал, запоминал, запоминал. Человек, не имеющий феноменальной памяти, не должен стремиться к власти.
В этой игре в спокойствие и задумчивость флегматика большую роль играла его трубка. Сначала он курил изогнутые трубки, позднее — прямые английские, данхиллов-ские. Табак курил тоже английский, трубочный «кепстэн», в крайнем случае — наше «золотое руно». Изредка курил папиросы: ленинградский «Казбек», еще реже «Герцеговину флор», о которой почему-то пишут все, знавшие Сталина.
Изгорелые трубки Сталин никогда не выбрасывал — они лежали в нижнем ящике его стола, вместе с изношенными часами, паркеровскими ручками, огрызками карандашей, тех самых, сине-красных. И еще там лежали вынутые дантистами зубы, которые Сталин не давал выбрасывать.
Трубка! Ах, как она помогала ему, когда он неторопливо (опять НЕТОРОПЛИВО! «В поспешности скрыта ошибка») набивал ее, приминая и удавливая табак. Как он умел раздумчиво держать ее, пока кто-то там обличал его, лез на амбразуру. А Сталин слушал для того, чтобы потом медленно поднести трубку ко рту, зажечь спичку, подняв брови (бровь), раскурить и — спокойно, рассудительно ответить. Как помогала она ему на собраниях на Политбюро, когда решались самые важные вопросы, и никому не было ясно, что у него на уме, у вождя, покуривающего эту самую трубку — и помалкивающего. Кроме трубки полагался он еще на усы, которые любил и сам всегда подстригал, а позднее и тайно подкрашивал, пока они не стали совсем седые, серые. Усы можно было поглаживать, все той же трубкой, их можно было закрыть ладонью, спрятать в них улыбку или гримасу ненависти.
Читать дальше