Молод был я тогда. Молодость и бессмертие несли меня над страданиями Якова, над его столом и его воспоминаниями. Я казался самому себе большим соколом, который парит на распластанных крыльях в танцующем под ним теплом весеннем воздухе.
Только сегодня, прибитый, как мезуза [36] Мезуза ( ивр. ) — прикрепляемая к дверному косяку в еврейском доме коробочка со свитком пергамента, на котором написан отрывок из молитвы; заклинание против злых сил.
, к дверям собственной тоски, то и дело возвращаясь к пеплу собственных печалей, познав упрямство памяти и все муки раскаяния, я понимаю те его слова.
Он рассказывал о себе, а пророчествовал обо мне. И о том человеке, любовнике моей матери, которого показала мне Номи в Иерусалиме, о том старом, сгорбленном, как скорбная буква «Г», человеке он тоже говорил.
И о Моше он рассказывал, придавленном упавшей телегой. И об Одеде, сироте Одеде, навеки покинутом ребенке, этом сухопутном Синдбаде, что нескончаемо странствует по дорогам Долины со своим раздражением и своей молочной цистерной и мечтает о другой, огромной стране.
И о моей маме говорил он — о ней, и ее воспоминаниях об украденной дочери, и о той броне, в которую она заковала свое тело. Она всегда поворачивалась глухим ухом ко всякому дурному слову и всегда, стоило появиться в деревне кому-то чужому, запиралась в коровнике и посылала Номи, как высылают вперед осторожные сяжки: «Сходи, Номинька, посмотри, кто там пришел».
Но и самая расчетливая осторожность не защищала ее сполна. Она старательно избегала встреч с тряпичными куклами в руках маленьких девочек и до последнего дня наотрез отказывалась перебирать или варить чечевицу. Но украденная дочь то и дело выпрыгивала, словно из засады, и била ее под дых. Она видела ее, когда размешивала молочный порошок в ведрах для телячьих поилок или нюхала цветы горошка, и думала о ней, когда видела наплывающее облако или распускающийся цветок, и вспоминала ее, когда слышала разговоры ворон, и когда всходило солнце, и когда умирала луна, а ночью ее распахнутые глаза помнили в темноте, а внутренности распарывал нож ее собственного вопля, потому что даже в самой темной темноте есть место, — так она сказала мне когда-то, когда я был еще слишком мал, чтобы понять, и слишком наивен, чтобы забыть, — в самой темной темноте, Зейделе, есть место для всех бессонных глаз, и для всех печалей, и для всех воплей.
— Все можно спрятать в шкатулку, Зейде, или в коробку, или в гнездо, или в шкаф, или в комнату. Даже любовь можно так закрыть, надежно-надежно, — сказал Яков. — Но у памяти есть все ключи, а тоска, Зейде, она проходит даже сквозь стены. Она как тот фокусник Гудини, который выбирался из всех узлов, и как духи мертвых, которые входят, когда и куда захотят.
Но тоска матери не заразила меня. Я знаю, что у меня есть в Америке полусестра, лица которой я никогда не видел — ни глазами плоти, ни глазами воображения. У мамы не осталось ни одной ее фотографии, и я даже имени ее не знаю. Но я никогда не пытался найти ее или встретиться с ней. Конечно, временами я задаю себе напрашивающиеся вопросы: где она живет? похожи ли мы? вернется ли она когда-нибудь? увидимся ли мы? Но моя бессонница не ей предназначена, и тоска моя, сестричка ты моя половинная, не к тебе плывет.
Почти три года прошло со времени приезда Юдит в деревню, и порой она уже смеялась или решалась сделать замечания, а после полудня вытаскивала из коровника ящик и усаживалась на нем в тени жестяного навеса. Ела ложкой творог, который готовила в капающих матерчатых мешочках, и откусывала от маленьких, солено-острых огурчиков, которые консервировала в банках на окне коровника. Приятный ветерок, прилетавший с запада, говорил ей: «Пятый час», а стрелка огуречного вкуса сообщала: «Четыре дня».
Много раз я пытался засолить себе огурцы, как она, и у меня ничего не получалось, но я могу вызвать воспоминание об их запахе у себя в носу и тогда провожу языком по зубам, справа налево и слева направо, туда и сюда, будто иду по борозде — соль, соль, соль, соль, соль, соль, соль, лос, лос, лос, лос, лос, лос, лос…
И когда я потом прижимаю язык к нёбу, он плывет в слюне, которая имеет их точный тогдашний вкус.
Мама шевелила большими пальцами босых ног, вздыхала от удовольствия и, прикрыв глаза, медленно отпивала из бутылки с граппой. Потом она поднималась и шла делить еду по кормушкам, доить, варить, убирать и чистить, а перед полуночью ее крик снова вырывался из коровника, как в ту, первую ночь.
Читать дальше