— Кораблик любви, — снова пояснил Яков.
Никто из парней не подписывал письма, потому что все знали, что судьба, которая спасла жалкий бумажный кораблик от гнева речной стихии, и привела к суженой, и дала ей силу выхватить его из рук подруги, — эта судьба сама позаботится сообщить ей, кто тот писавший, что ей предназначен.
Воспоминания разгладили высохшие борозды разочарования на его лице. Его подбородок затрясся.
Только по прошествии лет я понял, что так он пытался проверить меня, объяснить мне, уговорить и, может быть, извиниться за тот грех, которого не совершал, и за ту вину, которая лежала не на нем, а на мне, чего он не знал.
— Может быть, выпьешь со мной капельку, а, Зейде?
Он тоже говорил «капельку», как говорили мама, и Глоберман Сойхер, и Моше Рабинович.
— Моше будет сердиться, — сказал я. — Мне всего двенадцать лет.
— Во-первых, я тоже твой отец, Зейде, не только Рабинович. А во-вторых, мы можем ему ничего не говорить.
Он достал из кухонного шкафчика две бокала. Они были такими тонкими и прозрачными, что я различил их скругленную форму лишь после того, как он налил в них коньяк. Даже сегодня, когда они уже мои и стоят в моем шкафчике, я страшусь брать их в руки.
Я отпил немного и закашлялся. Меня передернуло, и странное тепло разлилось по моим костям.
— Ну как, хорошо?
— Печет ужасно, — простонал я.
— Твоя мама очень любила выпить, — сказал Яков. — Она пила крепкий ликер, из гранатов, и коньяк тоже, но даже больше, чем коньяк, она любила граппу. Это такой напиток, у итальянцев. Глоберман иногда приносил ей бутылку, а раз в неделю они сидели и выпивали, и он клал ей в рот маленькие шоколадки. Больше половины бутылки они могли прикончить, а потом вставали и шли на работу как ни в чем не бывало. Чтоб я так был здоров. Полбутылки посреди дня — это не так чтобы очень много, но это и совсем не мало. Вначале она его ненавидела, как смерть, этого Сойхера, торгаша этого, она ему глаза готова была выцарапать, если встречала на улице или в поле, но из-за этой граппы они сделались друзья на один день в неделю. Чтоб ты знал, Зейде, не так уж много нужно, чтобы сделаться друзьями. И чтобы ненавидеть, тоже хватает совсем маленьких причин, и даже чтобы любить.
Его голос дрогнул:
— Тут в деревне все спрашивали, почему я в нее влюбился, и за спиной спрашивали, и в лицо тоже. Почему ты влюбился в Юдит нашего Рабиновича, Шейнфельд? Как ты мог позволить своей Ривке уйти, Шейнфельд?
Он сказал это, как будто повторял чей-то вопрос, хотя я его ни о чем не спрашивал — ни вслух, ни про себя.
— Это как раз то, что я тебе только что сказал, Зейде. Чтобы любить женщину, не нужно каких-то особенных причин, и сила любви — она тоже никогда не связана с размером причины. Иногда достаточно одного слова, а иногда — только линии талии, которая словно стебель мака. А иногда достаточно увидеть, как выглядят ее губы, когда она говорит «восемь» или «три». Смотри, когда ты говоришь «восемь», твои губы складываются как будто для поцелуя, и тогда немного видно, как они касаются друг друга, чтобы сказать «в». А потом они чуточку открываются… вот так… и получается «во-семь», видишь? А для «три» язык должен сначала упереться в зубы, чтобы сказать «т», а потом рот немного открывается еще и язык переходит чуть выше, и выходит «р», а за ним все остальное.
И он посмотрел на меня так, словно хотел увидеть, понял ли я, что он имеет в виду.
— Чтобы понять это, я часами стоял против зеркала. Стоял и выговаривал все эти цифры, медленно-медленно, и смотрел, как выглядит каждая цифра во рту, а один раз я даже спросил ее: скажи мне, Юдит, сколько будет «три» и «четыре», — только чтобы увидеть, как ее губы выговорят «семь», но она, наверно, подумала, что я сумасшедший. А иногда, чтобы ты знал, Зейде, только брови, одни только брови женщины могут привязать мужчину на целую жизнь.
Он налил мне еще чуточку коньяку, закрыл бутылку и вернул ее в шкаф.
— Больше ты сегодня не получишь, Зейде. Это только чтобы сейчас попробовать и когда-нибудь вспомнить. Я оставлю эту бутылку для тебя, пусть стоит себе здесь и ждет вместе со мной до следующей нашей трапезы. Коньяку полезно ждать, а бокалы, и посуду, и все, что здесь есть, ты еще когда-нибудь получишь от меня после моей смерти. А пока продолжай себе расти, и играть, и бегать за воронами, а мы втроем, я, и Рабинович, и Глоберман, мы втроем постараемся, чтобы у тебя было хорошее детство, потому что у ребенка — что у него есть, кроме детства? Силы у него нет, и ума у него нет, и женщины у него нет. Только любовь у него есть, чтобы ломать ему тело и поломать ему жизнь.
Читать дальше