… Другой же пишет и пишет, страдает непонятный урок, словно бы впрягшись в ломовую телегу, сам себя изнуряет в тесном хомуте, натирает холку, не видя белого света, заключив себя в добровольную темничку. Борис Бондаренко, уже тяжко больной, затворился в глухой деревнюшке в старую изобку в три окна, и глядя в заиленное от дождя иль занесенное пургою стеколко, упорно вершил роман в сто печатных листов и умер за столом от рака за последними его страницами. Что за неволя заставляла спешить, изнурять себя, что за наваждение царевало над ним, кто пригнетал на работу, какая невидимая рука вела и поддерживала его дух в мучительные минуты, когда от боли ссыхалась, изнемогала его утробушка. Такая судьба была прописана Бондаренко от рождения, и он исполнил ее беззаветно, а другого обьяснения не сыскать. Дух и плоть боролись за человека и невем, кто кого оборол в этом трагическом поединке… Какое-то роковое, тяжкое, но и победительное заключение жизни…
Пятилетняя девочка Даша, дочь нашей приятельницы, однажды спросила у церковного старосты: «Бог придет?» — «Обязательно придет», — ответил он. «Когда Бог придет, то позвоните, пожайлуста, моей маме». — «Обязательно позвоню», — пообещал церковный староста.
Мне думается, что Борис Бондаренко и писал в терпеливом ожидании Бога, может и чувствовал его присутствие за окнами, на сиротской улице, заросшей топтун-травой, ожидая всем сердцем, когда скрипнет похилившееся крылечко, отпахнется дверь, и в пустынное невзрачное жило войдет Он. Затворник опустится перед Ним на колени и скажет: «Господь, я исполнил Твой урок…»
И действительно вдруг захрустит снег под закуржавленным оконцем, протяжливо вскрикнет набрякшая дверь, и вместе с облаком морозного пара появляется на пороге жена Надежда с авоськами и сумками, его верный охранитель, ангел спасения…
Откуда выплеснулось такое длинное вступление, вроде бы совсем лишнее, постороннее для моей «книги переживаний», никоим боком не приникающее к ней, — не объяснить… Ведь речь-то пойдет о моих родителях, о их любви.
Пробовал начать с описания родовой избы (как и полагается в солидных мемуарах), того гнезда, в котором я однажды вылупился из материной родильницы и открыл на Божий свет глазенки; бабушкин дом стоял в верхнем конце Окладниковой слободки (города Мезени), по улице Первомайской, о край пространного, бесконечного болота, переходящего за речкой Пыей в Малоземельскую тундру. Выпрыгнув из окна можно было при великом старании убрести по северным моховым палестинам аж до Карского моря, на гибельный край белого света… Так и шли когда-то, будто завороженные пространством, поморы-землепроходцы. Зимами родное болото превращалось в слепящее белое море с волнами-застругами, на первый взгляд совершенно безжизненное, мертвое, но мы-то знали, что по зарослям кустарника-еры бегают стайки куропотей, там шляются лисы, в поисках добычи, мечут бисер следов зайцы, выскакивая на поедь из ближних ворг, там шастают волки; под весенним солнцем снег крепчал, оплавлялся, покрывался ледяной бронею, хрустящей корочкой-настом, он свободно держал даже взрослого человека и можно было пройти болотом во все концы света… В конце мая с белыми ночами тундра зацветала, торопливо наливалась зазывными яркими красками, превращалась в цветной радостный ковер, и от него в распахнутые окна наносило сладким хмельным духом канаварника, сихи, голубели, морошки, моховой прели, иван-чая, а чуть потянет ветерок с лета, как сразу же вся травичка оживеет, всколыхнется, — и шелковистая трава — пушица, похожая на крохотных цыплят, и ярко-желтый зверобой, и фиолетовый кипрей, и осотник, и зонтики корянки, — затрепещет вразнобой, потянется, зазывая нас, детишек, к себе… Но на болоте пока нечего делать, там несытно, бродно для детских ножонок, маятно от духоты, мы пока пасемся по свежей пахоте, где плугом вывернуты на белый свет желтые сладкие корешки. А с конца июля тундра — наш выгон, наша пастьба; на ближних к дому кочках мы отъедаемся, толчем в бутылках первую наспевшую ягоду, выжимаем сок, и похожие на молочных козлят, днями не вылезаем с болота, набивая животишко лешевой едою…
Кажется, я уже об этом вспоминал… Эти лучезарные картинки раннего детства неотступны, пожалуй, это и есть то самое счастливое у человека, чище и радостнее его уже никогда не случится; это богатство неповторимое и оттого бесценное, немутнеющее, не покрывающееся с годами туском и патиной, не прячущееся по сердечным захоронкам, но являющееся пред очию во всякое время самовольно, чтобы растревожить душу, не дать ей отупеть от обыденки. Вот тут-то мы и спохватываемся вдруг до невольного сердечного вскрика: «Господи, какое счастье мы, оказывается, уже имели, постоянно хуля жизнь свою! Что имеем — не храним, потерявши — плачем!» Значит в детстве Бог помещает человека на короткое время в рай, испытывает его раем, в какой бы скудости ни жил тогда ребенок. Он тогда едва ли выше дудки-падреницы, и мать-сыра земля нянькает его в своей горсти, и солнце особенно радостно проникает сквозь розвесь берез и поросль душистой травички…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу