И что со мной сделалось? Что было? Невыносимый голод, голод десятилетий, голод от рождения всех моих двадцати восьми, которые я как-то нереально ощущал, вдруг прорвался в мягкой, горячей, властной руке этой женщины и облил ее той же, такой же горячей мучительной судорогой.
— Тычто? Ты УЖЕ, штоли? Готов? — шептала-бормотала она, склоняясь надо мной. — Уже?! Ты слабый, што ли? А? Што? Или голодный? А? Говори? — она ослабила свое давление, распустила руку. Легла рядом. Еле умещались теперь на моей полуторной койке. Молчали.
— Ну, што ты? — спросила она снова, поворачивая ко мне свое круглое, луноликое лицо (вот где понятие лу-но-ли-ка-я). Серо-зелено-коричневые ее глаза с проникающей вопросительной тревогой смотрели на меня. — Может, болеешь? Донести не можешь? Я слыхала про таких мужиков..
— Да нет… Не знаю, — бормотал я, прижимаясь к ней и опять погружаясь в ее запахи платья, подмышек, живота. Она была вся особо по-женски пахучая.
— Што-о?
— Нет. Не то, — бормотал я.
— Долго хотел?
— Долго… Очень..
— Сколько?
— Десять лет… Больше.
— Што? Што врешь?
— Правда… У меня вообще еще не было. Ни одной..
— Ври больше..
— Да не было! Не было! Не было! — закричал я и вдруг, сам не знаю как, разрыдался. Залился слезами, прижимаясь к ней, как к матери. Мне казалось, что слезы мои даже брызгали из глаз. Горячо было щекам. Что такое со мной? Припадок… Нервы? Просто расхлестнулась стянутая еще тогда, в сорок шестом, безнадежно скрученная пружина. Пружина, как цепь. Я чувствовал ее все эти тысячи дней ТАМ и тысячи ночей. Весь срок..
— Врешь, што ли? Или правда? Где ты был? Сидел, что ли? Воровал? Зачем наговариваешь на себя? Зачем?
— Да все правда! Все. За политику я… В лагере был. 58-я статья! Поняла? И женщин не было! Поняла? — немного успокоился.
— Правда — не было? Я первая?! — она вдруг как-то особенно вздохнула, приподнимаясь и снова прижимаясь ко мне. — Не было?
— О..
— О-ай, — по-татарски слегка вздохнула она. — Ты мальчик, значит? О-ай! А я старая дура… Подумала..
И опять притиснулась, опять умелая пухлая рука нашла то, что только, едва, со стыдом не хотел ей давать, как бы осознавая свою вину. Но рука была добрая, ласковая, женская.
— Счас я тебя научу… Все научу. Делай, как велю… Ты, мой мальчик! О-ай… Маленький… Делай сюда… Сюда..
Это было похоже на невыносимое безумие. Я никак, никогда представить не мог столь умелую, ловкую, сладострастную женщину. Второй раз, когда лежал на ней, был долог и мучителен, если мучением можно назвать страдание от ее ног, живота, губ, которые то впивались в мои больным, горячим, влажным поцелуем, то лизали их, в то время как другой ее рот — иначе не могу назвать — жил синхронной с первым неукротимой жизнью и сосал, сосал меня до тех пор, пока я словно бы не потерял сознание в голубом, зелено-желтом, фиолетово-красном, разверзающемся и толчками опадающем, как фейерверк, забытье.
— О-о… — стонала женщина, теми же толчками объединенная со мной. На какое-то время мы погрузились в темноту, а когда я открыл веки, в комнате было уже совсем сумеречно, и глаза лежащей рядом широколицей, родной мне женщины светились кошачьим довольным блеском.
Моя жизнь теперь сделалась какой-то совсем новой и удивительной. Я закончил училище. Получил диплом. И свободное распределение, потому что учителем рисования в ШКОЛУ с моим прошлым, очевидно, не принимали, а иных распределений у нас просто не было. Сбылась мечта. Я был свободным художником. Таким я, в общем, и мечтал стать. Но как? Если я хотел бы писать только женщину, в крайнем случае, еще пейзаж (хоть пейзажист из меня, думаю, был бы далеко не Левитан), чуял, чувствовал, что у настоящих пейзажистов было какое-то неведомое мне главное умение: изобразить, передать… Грозовой вечер, скажем, нетрудно написать мрачными, серыми, лиловыми красками. Можно даже огонь этот, просвечивающий тучи изнутри, спрятанный до поры, найти и все-таки не вложиться в пейзаж, чтоб запахло и ветром, и дождем, и тучей, и молнией той, и вечным, предвечным, восходящим, что есть всегда в выси, в вышине, за грозою. Писать же индустриальные пейзажи: вышки, домны, сталеваров — ехать за картиной на великие стройки коммунизма не собирался, не думал, не то чтобы не хотел. НЕ МОГ.
И решился, пока были совсем тощие деньги, гроши, скопленные отцом и доставшиеся мне, наследнику, — век бы их не получать, — пожить действительно свободным живописцем в поисках будущей натуры для картин и картинных сюжетов, что должна была подарить мне эта заманчивая свободная жизнь. Зато теперь я был не один. Была Надя. Надежда. Надия.
Читать дальше