О чем думаю?! Домой ведь иду, а мысли не там. Дома меня не ждут и не знают… И хорошо, что не знают… Что я свободный… А Кудимов ведь там и остался, давно, на Ижме… А вот и моя улица, вернее, ведущая к стадиону. Как тополя-то выросли! И даже все стоит так же деревянный высокий, глухой дом. Вверху мезонин без окна на улицу. Странный дом. Здесь жил крепкий, статный, седой старик. Я видел его редко. У старика жил дурачок-водонос и еще красивая молодая деревенская девка. Девка ходила в магазин и никогда ни с кем не разговаривала, как глухонемая. А была полная, статная, с длинной светлой косой. Осенью здесь было много птиц, летали стаями. Дрозды. Зяблики. Щеглы. Зимой снегири и чечетки. Я любил эту улицу. Была лучше нашей Ключевской, мрачной от динамовского забора. Вот она и моя! Моя ли? Она… Только забор стадиона кое-где наклонило. Дальше улица выходила одним краем в заброшенные сады, еще дальше в милое, зеленое луговое болото. Там пасли коров и коз. Стояли редкие обломанные березы. По дальнему краю к мельничным баракам высокие гравюрные тополя. Тут прошло мое детство. Розовые вечера. Над болотом толклись комарики. По озеринкам, затянутым водяными травами, булькали лягушки, плескали караси, бегали водяные пауки. И за нашим бараком был тоже разгороженный заброшенный сад с обломанной сиренью и крапивными зарослями. Забор стадиона будто отгораживал нас от всякой нормальной жизни — там вечно орало радио из рупоров на мачтах и слышался хаосный рев толпы, когда футбол был по субботам. Мы и жили в стадионовском бараке. Вот вижу его крышу. Отец мой на стадионе работал завхозом, а мать техничкой, потом гардеробщицей. Крыша барака ничем не изменилась, только прогнулась вроде да посерела. А еще торчат над ней кое-где антенны. Их не было. Не доходя несколько, остановился. Собраться с духом. Как там дома? Сосало что-то душу и сердце. Достал горький, говенный этот «Прибой» — зэковскую радость, закурил. В три хватка затянулся жадно. Не полегчало. Давнул окурок носком сапога. Пошел.
Отец стоял на крылечке барака. И тоже курил. Маленький, ссохшийся, совсем седой. Белый. Это я его таким сделал. Старое, желтое, нежилое лицо. И все-таки сразу его узнал. Он же мельком взглянул на меня, идущего к крыльцу по усыпанной трамбованным шлаком дорожке, полуотвернулся для последней затяжки. Кинул, хотел идти в полурастворенную черноту барака, но удержался и снова, как спросонья, глянул на меня приблизившегося, стал валиться с хриплым стоном: «С-са-аш-к-а-а?! A-а? А-а?»
Схватил за руки, припал на грудь, стукал сухими кулачками, давясь странными, хныкающими рыданиями: «Сашк-аа… A-а… А-а-а…»
А матери уж давно не было. Годы. Он мне об этом ничего не писал.
Снова на первом курсе художественного училища. Раньше оно еще называлось совсем пышно: «ваяния и зодчества»! Отсюда меня «взяли», сюда снова прибыл. Зачем-то мне стало нужным вернуться, хотя думал, лагерная школа рисунка и живописи уже заменяла мне целую академию. И какие были «учителя»: главвор Канюков, «кум» Бондаренко, Самуил Яковлевич! «Академия имени Сталина». И все-таки я собрался учиться всерьез. «Художником без школы вы, Саша, можете быть только подмастерьем! Ничво серьезного в таком случае уже не получится! Даже великий Рубенс долго был учеником, учился у итальянцев, Ренуара напрасно считают самоучкой, он держал экзамен в академию, а учился, пусть недолго, у Глейра. А етот Глейр таки ешчо третировал его! Но гению и не нужна длительная работа в чужой мастерской. Ето для бездарей. Гению нужны основы школы, а дальше он учится сам, всю жизнь. Великий Энгр за недолго до смерти копировал картины старых мастеров. Когда же его спросили: «Зачем ВАМ ето?» — таки он ответил: «Чтобы учиться!» Вот так, Саша. Основы художественной грамоты непременны, вы не пытайтесь ето отрицать!» И я не пытался отрицать. Сколь ни схожими с оригиналами были мои «карточки» зэков, сколь ни соблазнительны ягодицы моих воображаемых моделей и грозны лики членов Политбюро, я чувствовал необходимость какой-то ясной теории и практики рисунка, а живописи особенно — такую могло дать лишь серьезное училище, мастер, УЧИТЕЛЬ.
Художественное училище было теперь на новом месте. Из старого, еще дореволюционного здания его без пощады вытеснил сельхозинститут с кукурузой — шла всеобщая хрущевская мания с делением обкомов, совнархозами, ветвистой пшеницей, целиной, развесистой клюквой, интернатами для всех детей и обещанием коммунизма через двадцать лет. Училище «живописи и ваяния» ютилось теперь на верхних складских этажах филармонии, пыльных, темных, век не ремонтированных.
Читать дальше