Домой, что выпустят, не писал. Еще неясно было: вдруг ссылка? Или «до особого распоряжения»… А при усатом и новый срок могли напаять. Про смерть усатого узнали мы не сразу. Узнали только — режим усилился, а думали, опять война. Когда узнали точно — зря радовались, и по «ворошиловской» амнистии ушли только многие урки, воры и «законники». «Пятьдесят восьмой» амнистия почти не коснулась. И теперь вот, идя по городу с гулко стукающим сердцем, я вспоминал рассказы бывалых зэков. «Свободу», ее еще надо выдержать, бывало, смерть настигала и дома, через месяц-другой. «Свобода — она трудная».
Народу в городе прибыло, машин, трамваев-троллейбусов тоже. И женщин! ЖЕНЩИН! В глазах рябило от их плащей, платьев, юбок! Опять засосало голодное нутро, голодные глаза метались от одной к другой. Бабы! И сплошь будто красивые! Спасу нет. Идет вот и прямо крутит задницей: «Тырц-тырц!» Эх ты… И на мужиков будто не глядит. На встречных же мужского пола я не глядел вовсе. Годы потом прошли, а не мог освободиться от отвращения к мужику. И не то что, скажем, к водочно-псовому, табачно-ртовому дыханию, а вообще. В трамваях даже рядом стоять не мог, искал место, чтоб встать с женщиной. И всю жизнь избегал потом разных мужских сборищ, стадионов, курилок и уборных, где сосредоточенно льют, словно пивную пену, держась как-то по-особому, наизворот, за свои тошные обрубки. Знал по лагерю — большинство мужиков болели и сами из-за себя, меньше бы лезли друг другу в задницы.
Еще после зоны ненавижу радио. Им нас воспитывали.
Вот и здание начальной школы, где я учился. Тихий, послушный мальчик, в которых черти водятся. А вот тут жила Салангина, девочка, у которой я подсматривал на лестнице белые и розовые штаны. Школьная лестница — и эти ИХ тайны, голубые, желтые — девочек и учительниц.
А особенно мучила учительница истории — матрона с пышным узлом волос и носом, ближе к Венере. Спокойствие и власть. Походка богини. И черная магия ее ягодиц, волнообразно-равномерно двигающихся под юбкой. О, это движение! Ягодицами она утверждала свою безраздельную власть надо мной, и, как на невидимом шнуре, я волочился за ней целыми переменами. А на уроках не сводил глаз с ее выпуклого, отягчающего черную юбку живота, тяжелых грудей под пушистой кофтой, невыносимых, капризных губ и рук с крупными пальцами, с ногтями, залитыми в красный эмалевый лак. Очень грешно мне мечталось, если бы такой рукой, руками, она только коснулась меня, а если бы (и это грешнейшее из мечтаний!) взяла меня, как может взять женщина, я вряд ли выжил бы от невыносимого счастья. Дело в том, что я «имел» эту учительницу и это она сделала меня мужчиной, первый раз с пробудившейся молочно-медовой болью, пульсирующим изнеможением. Во сне. Я видел ее там снимающей юбку, так же, как делала это моя мать, но видел не мать, а ЕЕ. Мне было десять лет. Рано развившийся мальчик. А художник еще раньше заворочался во мне. Помню, как мать мыла меня в корыте шестилетнего и как удивилась, заметив пробивающиеся волосы там, где они растут у тринадцатилетних. И ни я, ни она не знали, что художник, наверное, и может быть, вложенный в меня миллионами генетических сочетаний (это я пишу и думаю сейчас, а не тогда!), скопленных за миллиарда лет всем животным (растительным тоже?) миром, а может быть, даже и миром кристаллов, и звезд, и туманностей, вспыхнет во мне просто с рождения и тайна жизни, всегда уходящая в любовь, будет мучить меня уже у материнского соска. Сосок этот, однако, оказался без молока, и козы, выкормившие меня, быть может, еще органичнее связали меня со всем живым миром. К нему я чувствовал с детства сладостную, влекущую страсть. Цветок, кошка, ветка черемухи, луна, отверстая щель, а женщина была и казалась всем этим одновременно. В школе и кроме моей дорической богини было еще много, бесконечно много женских воплощений, в каких я постоянно влюблялся, бесконечно влюблялся, желал, хотел, алкал, томился — и как там еще? «Я вас любил безмолвно, безнадежно, то робостью, то ревностью томим…» Это все открыл я без Пушкина, а Пушкин, наверное, открыл, подобно мне. А может, я и Пушкиным тоже когда-то был? И у него была своя, повешенная, как верига, 58-я статья?
Сосны на лесоповале падали в снег с замедленной обреченностью. В падении дерева больше действия, чем в падении человека. Видел, как автоматчики конвоя положили выскочившего из колонны. Зэк просто спятил или решился так закончить срок. Стой!! Автоматы рявкнули. Раз-два… Зэк заорал, закинулся, пробежал так шага три, в снегу дергался, над ним клубились собаки. Дерево падает, как падает небо, опрокидывается Земля. Я часто думал об этом конце Земли… Когда-то же остановится, замедлится она. Опрокинется, как потерявшая равновесие чаша. Выплеснутся куда-то или замерзнут океаны. Льды закроют, раздавят сушу, и она останется вечным спутником Солнца с ямами мертвого женского лица. Опять женского? Да она же этого пола, как и Луна. Ты-ы! Маньяк! Ничего не маньяк! Луну все мы, зэки, разглядывали, все находили желанное, бабье. «На обритую бабу похожа!» — сказал бригадир Кудимов — тогда бригаду за невыполненный план не сняли с задания, ночь тряслись у костра, а луна глядела на нас с потаенной улыбкой Моны Лизы.
Читать дальше