В девять — звонок. Я вспоминаю о печени, успокаиваю будильник и иду завтракать. После второй операции есть приходится по часам, хотя, честно сказать, смысла в этом нет никакого. Еще на похоронах матери, 15 лет назад, я отчего-то уверился, что умру так же, как и она, от той же болезни. Но я верил в это как-то вообще, отдаленно. Мысли по этому поводу были мрачно-театральные, и я гнал их. Так продолжалось до второй операции. Я знал, что на работе меня уже похоронили, видел, что и жена не верит врачам, по какой-то едва уловимой жесткости и подчеркнутой деловитости врачей, я догадывался, что и они не надеются, но случайное воскрешение не только не избавило меня от страха последних перед операцией дней, а только усилило его. Это был уже не тот страх, о котором мне удавалось забывать, а нечто другое.
Я ощутил вдруг, что внутри меня появилось нечто примитивное и неистребимо живучее. Мое перерождение было настолько омерзительно, что в первое время я вообще не мог ни о чем другом думать. Но постепенно пришла привычка. Одну часть времени я продолжал жить как и прежде, занимая себя привычно-бесполезными делами, а в другую я со страхом обнаруживал новые признаки перерождения и считал, сколько же мне осталось «на самом деле».
Вот и сейчас мне кажется, что нет ничего отвратительнее и грязнее пищи. Я оттягиваю эту процедуру, забираюсь под душ, потом долго бреюсь и, наконец, ощущаю металлический привкус, а иногда резкий укол в печени. Ем я долго и жадно, чувствуя, как похож я на животное.
В автобусе сижу у окна, смотря на парк, освещенный красным солнцем, на груды синеватого снега под голыми деревьями, и даже этот призрак жизни застает меня врасплох.
Я волнуюсь, достаю книгу из сумки и, втискивая себя в текст страницы, продолжаю думать, что все смирение мое — напрасно, бессмысленно. «Это — нормально. То есть естественно, натурально, так и должно быть», — продолжаю я свое давнее.
Наверно, будь я верующим, я бы горячо и подолгу молился теперь Богу, благодаря его за эту мысль, и я даже был в церкви на днях, но так и ушел. Для веры нужно хотя бы знать, чего ты хочешь. Я не знал и от нечего делать занялся сравнением двух икон XVII и XIX века. Более старая икона была одним из немногих знакомых мне сюжетов «Преображения», во второй я, лишь прочтя надпись, узнал Александра Невского. Зато на нем была видна тщательно прорисованная ременная перевязь меча с аккуратными дырочками для застежки, и эта малодушная детализация духовного зрения вдруг заставила меня ощутить это медленное, двухсотлетнее «сгущение атмосферы». Я почувствовал, что опять по своей привычке неестественно улыбаюсь, и вышел.
Да, что там говорить… Было это. Уже было. В 48-м, в Барнауле. Когда мама была еще жива. Что же делать? Что же делать?
Я «догрыз» страницу. Моя остановка.
Подвал девятиэтажки, превращенный «свободным капиталом» в нечто среднее между министерскими апартаментами и регистратурой поликлиники. Два раза в неделю я «обновляюсь» здесь вполне в духе времени. Так, наверное, заводят старый автомобиль. Завода мне хватает на полдня, форсу же — на всю неделю.
В большом зеркале в прихожей я вижу свою бесстыже-молодящуюся фигуру в спортивной цвета хаки куртке, с черной сумкой на плече и в первые секунды готов провалиться сквозь землю. Тем более, что я пришел слишком рано: предыдущая группа еще не закончила, и мне надо с полчаса ожидать. Я с тоской достаю книгу, но тут меня замечает врач и зовет к себе попить чайку и поболтать, пока есть время. Это не намного лучше книги, но я никогда не умел достаточно настойчиво отклонять ни праздный чаек, ни разговорчик, тем более что с врачом этим мы с первого же дня накоротке.
— Вы все молодеете, — ехидничает он. — Ни за что не дашь вам шестьдесят. Не мерзнете в курточке? Сегодня морозец. А может, вы уже и по утрам бегаете?
Я морщусь, и он от удовольствия двигает густыми бровями и будто разминает все свое лицо. Эта манера постоянного легкого подтрунивания и непроизвольная мимика лица, которой он, кажется, ставит живую точку в разговоре, — его особенность, видимо, хорошо им сознаваемая. Вместе с внешностью, чем-то напоминающей известного диктора телевидения 50-60-х годов, все это создает ощущение маски и едва уловимой неискренности, от которой он вроде бы не волен избавиться. Мне это странным образом импонирует. Сближает нас и возраст, — он всего на пять лет старше меня, — и что-то похожее в том, как сложилась жизнь. До пенсии он занимал какой-то важный пост в здравоохранении, но очень не долго. Что-то не сложилось. Теперь же создал оздоровительный кооператив, помогает хроникам вроде меня, думает расширяться и создавать детское отделение, но мне отчего-то кажется, что и тут все быстро кончится. Но это когда-нибудь потом. Об этом не хочется думать. Только здесь я могу себе позволить вольное «когда-нибудь потом» и понимаю, что мы «отмокаем» оба в наших беседах, как две старухи, которые с тайной радостью говорят об одинаковых болезнях.
Читать дальше