Так осталась я без отца, без матери и даже без своего угла. Война взяла у меня все.
Помню, как шла куда-то прочь, прочь, дальше от поселка, где расположилась часть, шла, пока двигались ноги, и остановилась перед каким-то бугром, заросшим по гребню и склону сорняком и высоким бурьяном. Я села тут опустошенно, обессиленно, сидела, сбросив пилотку, вытирая рукавом мокрое, в испарине лицо. Горькая, щемящая где-то в глазах и в груди тяжесть заполняла все мое тело, отдавалась в руках, в согнутых коленях. Звенело, давило в ушах, пересохло во рту. День стоял знойный, по-июньски безучастный и белый. В бурьяне роились, кружились бабочки. По цветам, синим, желтым, голубеньким и малиновым, ползали пчелы и шмели. И если б не грохот, временами долетающий с линии горизонта, — все было бы, казалось, мирно, спокойно. Природа не знает горя.
Коричневая, вымазанная в чем-то пушистом, оранжевом, пчела лезла в голубую юбочку цветка, довольно жужжа, выбиралась, нагруженная нектаром, повисала перед другим цветком, погружаясь в него еще и еще, и вот, видимо решив, что хватит, довольно летела куда-то в небо, в его голубую суть, — исчезала. Как просто все было в этом мире. Как просто и понятно. И как сложно, до жути неясно, нелепо было в мире моем, в том ужасном измерении, в которое я попала, не ведая, что оно может быть без подготовки, без предупреждения… Впрочем, сердце или шестое чувство без конца говорили мне о какой-то тревоге, подсказывали давно, что с матерью что-то случилось. Но что, что? Я была отрезана, отброшена от нее войной. Я видела мать во сне. Видела и говорила с ней. Вот, недавно. Мать была веселая, довоенная, молодая… Помню, ждали к обеду отца. Я перетирала тарелки, накрывала на стол, а она стояла в легком летнем платье у двери, полная, красивая в этой своей полноте, и улыбалась мне своими губами богини. Вдруг тарелка прыгнула в моих руках, выскользнула и разбилась. Это была ее любимая тарелка, с гирляндой цветочков под золоченым краем. Я глядела на белые черепки, подняла глаза к двери. Но матери не было. Дверь сияла пустой небесной синевой..
Вот сейчас вспомнила этот сон и поняла — мать теперь так и останется в моей памяти. А встречаться мы будем во сне..
Почему у меня не было слез? Не знаю. Лучше бы отплакаться, отрыдаться. Но слез не было. И душу давило, гнуло меня, будто кто-то накладывал на меня камни.
Я сначала сидела, а потом прилегла на этом бугре. Солнце жгло меня. Жундели, пищали осы и пчелы. Какая-то бабочка все вилась надо мной и даже садилась на плечо и на голову. «Вдруг это материна душа?» — подумала я, когда бабочка улетела.
А еще я думала: что же теперь? Как быть? И додумалась только до одного — теперь мне все равно, никому, никому я не нужна, никто не ждет меня, и большего горя, чем у меня, уже не может быть. Теперь я — сирота. Даже круглая сирота. Вот как… Круглая. И потому — делать нечего… Буду воевать, буду перевязывать… Может быть, меня убьют. Не страшно, теперь не страшно. Не пугает. Ранит? Только бы не в лицо и не в ноги. А если в грудь, в живот — все равно не выживу. А потом, потом… У меня есть граната… Есть граната… Граната… А что? А что, если… — мысль заставила меня сесть, словно спросонок, я озиралась, словно бы ободренная и озадаченная: «У меня же есть граната!» Она лежит в моей сумке, а сумка висит в избе, где я ночевала. Зачем же я оставила гранату там, у неизвестных людей?
Я схватила пилотку, вскочила и побежала с бугра. Бежала и думала — вдруг в сумку залез кто-то из мальчишек (в семье двое подростков лет пятнадцати и тринадцати, которым я, видимо, понравилась, и они неотступно глазели на меня еще вчера, старались подсмотреть, как я разденусь, и вообще все время надоедно приглядывали за мной).
Я бежала, и этот бег как-то сорвал, забил вглубь мое горе, освежил душу. Но когда, запыхавшись, как загнанная, влетела во двор, кинулась в комнатушку, где спала и где висела моя сумка, была близка к обмороку.
Сумка на месте. Вот она, под шинелью. Граната в ней. Граната… Я вытащила холодный рубчатый тяжелый кругляш, в насечке которого было что-то шоколадное, плиточное. Граната оттягивала ладонь. О чем думала я тогда, стоя, держа ее на весу… Забылось. Но помню — мне было почти приятно держать этот словно бы успокаивающий душу холод. Страшно даже писать об этом. А было так. Ведь держа ее, я знала — все теперь в моих руках, вот в этой рубчатой ловкой тяжести, и стоит мне только захотеть, вдвинуть палец в кольцо — и она снимет с меня все, уберет мое горе и даже эту нескончаемую, какую-то не укладывающуюся по протяженности беду и войну. Помню, палец сам вдвинулся в кольцо… Я только размышляла с недобрым спокойствием, куда бы мне уйти. Может, за те бугры? Туда?
Читать дальше