С дядей встретились на рынке, где он, седой, согбенный, но все с теми же зоркими, прикидывающими, мерекающими глазками, деятельно продавал крупную садовую малину. «Реализую оставшееся… Как иначе? Я, Лидочка, товар теперь по домам разношу. Свежая малинка. С куста… Я ее аккуратненько… В баночки. Баночкой… Как иначе? Только баночкой… Стаканом, корзинкой — мнется… Вот у меня для постоянных покупателей чемоданчик специальный. И баночки — рядочками. Не мнется малинка. А тут покупатели уехали. Лето. Вот и реализую..» «Папочка, дай, пожалуйста, ключики. Достать вареньице..» — словно послышался мне голос гостеприимной тети Нади, дядиной жены. Тетя внезапно умерла, дядюшка жил теперь один и все не мог остановиться, копил деньги. Неизвестно кому. Был у него один сын, беспутный, пьяница, работал где-то шофером, лишь изредка навещал отца. Может быть, поджидал щедрой денежной подачки. Но я-то знала дядюшкин нрав! И сейчас, глядя на меня озабоченными глазками скупого рыцаря, он осведомился, уж не снова ли я вышла замуж. «Нет». — «А девочка откуда?» — «А так — родила», — не стесняясь, солгала, глядя ему в глаза и намекая даже как бы на нечто не слишком благопристойное. «А-а… М-м-м..» — произнес он через нижнюю губу, все понял по-своему и с каким-то поганеньким интересом оглядел снова. В мерекающих глазках на сей раз прочитала, что он, конечно, не одобряет мой поступок или проступок, но что, мол, с тобой поделаешь, племяннушка, раз оказалась далека от нравственности, если у тебя такой же нагулянный, привезенный с фронта сын, — испортилась ты там и сейчас, видно, живешь где попало, с кем попало, позоришь мою сестру, свою мать, она-то была не такая, нет, не такая, а в кого ты уродилась, видать, в отца, не удалась, хотя с виду вроде женщина ничего и одета прилично — тогда-то в шинелишке была, — ладно, не стану спрашивать, замужем ли ты была, опять попаду впросак, но и так ясно — не была, живешь не по-христиански, но бог с тобой, племянница, не сужу, не сужу, живи как хочешь.
— Мам! А ты говорила, что меня в капусте нашла, — сказала Онечка.
— Ну, это одно и то же..
— Нет… Ты сказала родила. Чо ты обманывала?
— Да, дочка, родила.
— Значит, я в тебе была-а.
— Была… — я уже начала краснеть. Вот еще ненужный диалог.
— Я в твоем животике сидела?
— Пойдем, Онечка. Скажи дедушке «до свиданья».
— Не хочу!
— Оня?!
— Ай-яй-яй-яй, — сокрушался дядя. Но в глазах понимание: невоспитанная ты, такая же, как… — Лидочка… мм… Э-э… Может быть, малинки? Да вот… немытая. Как бы чего..
— Дядя! Что вы? Конечно, нельзя немытую… До свиданья, дядя. Оня? Помаши дяде ручкой.
— Не хочу..
Ушли. Под улыбки торговок, под ухмылки, сочувственные, дурацкие, ехидные — всякие. Кривя душой, бранила дочь: как можно уходить, не сказав «до свиданья». Но дочь удивила еще раз.
— До свиданья ведь еще значит при-де-ешь?
— Да.
— А я не хочу к нему!
— Потому ты и сказала так?
— Потому… А я там тихо сидела?
— Где?
— А в твоем животике.
— Оня!! Про такое не спрашивают. (Эх, воспитатель.)
— Почему? А зачем ты сказала — нашла в капусте!
— Так говорят маленьким..
— Зачем говорят?
Объясняться с ней было сложнее, чем с моим молчаливым сыном. Он никогда не задал бы таких вопросов. А Оня была разговорчива, она размышляла вслух:
— В капусте, детей не бывает. В капусте только червяки… Страшные… Я их боюсь… Я смотрела. Помнишь, уронила со стола вилок? И он треснул… А червяк выпал. Я испугалась, а ты меня наругала. А Петя сегодня придет?
Помнила, как сын, едва переступив порог, обрадовался девчушке. Когда же узнал, что я ее удочерила, только что не плясал. Возился с ней, бегал, катал на спине, кормил, приносил конфеты, игрушки. Не предполагала такого от сурового сына, боялась: как воспримет мой поступок? А девочка ждала Петю, как меня, и больше, чем меня. Завидев в окно черную, а потом и серую курсантскую шинель, с визгом кидалась к двери: «Пе-тя-я! Иде-е-е-т! Идет, идет, идет!» — приплясывала, припрыгивала, колотилась в дверь. И уже вперед меня висела у него на шее. А я готова была плакать от счастья, видя их родственную, не оставляющую никаких сомнений совместимость. У сына было безошибочное чутье к людям, и он не раз демонстрировал его. Новую мою работу, дом ребенка, не любил, как не любил даже эту окраину, с пропыленной летом, в вечной грязи осенью и весной, трактовой дорогой, тоскливую, торопливо застроенную и застраивавшуюся заводами, бетонными заборами, с остатками засыхающих сосен и отвалами от выработок кирпичного завода. Эти окраины русских городов! Городов на Урале, где промышленность всюду теснит и съедает словно саму городскую суть и никуда не денешься от ее засилия, от ее суровой необходимости. Я сама не любила этот край города, не лежала душа, вспоминала центр, главный проспект, но не ту свою «благоустроенную». Кто теперь мается в ней? С сыном виделись все-таки редко. На «отлично» закончил суворовское, той же осенью поступил в танково-артиллерийское училище и вроде бы, лишь повзрослев, переодел шинель. «Вечный военный!» — горько кивала, поправляя, оглаживая знакомо колючее сукно. Новая курсантская шинель опять живо напоминала военные дни и годы. А сын гордился, был в шинель влит, подполковник Полещук все мерещился мне. И горевала душа, болела и саднила, когда сын, побыв у нас малое время, глянув на часы, уже торопился, кончилась увольнительная, и он опять принадлежал не мне, а службе, училищу, армии.
Читать дальше