…Лошаденку ему дали, можно сказать, никудышную: низкорослую, с отвислым животом, клешнятыми, разъезжающимися ногами. В молодости она, может быть, и умела резво бегать, сейчас же тяжело трусила по зимней лесной дороге, недовольно фыркая, кося влажным фиолетовым глазом на возницу, при этом селезенка ее гулко екала, и Сетрякову чудилось, что, вытяни он кобылу посильнее, селезенка и вовсе оборвется. Поэтому он погонял свое тягло вожжами, чмокал губами, покрикивал, испытывая во всех своих действиях неописуемое блаженство от небыстрой, но вполне сносной езды. Он был сейчас на целых три дня хозяином и этой лошади, и крепких еще саней. Эх, оставили бы ему и то и другое, ведь на рисковое же согласился дело! А что, разве не заслужил? Добровольно в банду пошел, в разведку ехать согласился… И вернулся бы он к Матрене при лошади и санях, у старухи бы глаза на лоб вылезли… Но-о, милаха-а!..
Зуда ехал лесом, по-над Доном; лес стоял снежный, безмолвный. Сетряков с опаской оглядывался по сторонам, замечая и волчьи, и заячьи следы, упавшую отчего-то березку, сгнившую на корню ель… Думал о том, что хорошо бы, правда, получить в награду за разведку эту кобылу и сани. Кобыла, понятное дело, не первой молодости, но он бы поухаживал за ней, подкормил, подлечил. Вон, рана на крупе. Это ж ее били, подлюки, чем попадя, аж кожу снесли. Конечно, лошадь не строевая, обозная, грабанули ее у кого-то при случае, скорее всего, в какой-нибудь коммуне, чужая она им, лупи что есть мочи — не жалко.
Дед затпрукал, спрыгнул с саней, долго разглядывал затянувшуюся уже рану, приложил к ней ладонь, и лошадь вздрогнула, повернула к нему заиндевевшую морду. Он обошел ее кругом, подтянул чересседельник, проверил хомут…
Сетряков вдруг почувствовал, что кто-то стоит за его спиной, обернулся. Румяный, разгоряченный, видно, ходьбой парень в потертой солдатской шинели спокойно стоял перед ним, смотрел на его лошадь чистыми васильковыми глазами, улыбался приветливо.
— Здорово, дед!
— Здоров, здоров!.. — Сетряков отступил на шаг. Напугал, черт! И откуда взялся? Никого же не было на дороге.
— Куда путь держишь? — спросил парень.
— А ты?
— Я-то?.. Я далеко. — Парень махнул рукой в неопределенном направлении. — Домой, после ранения. Воевал в Крыму, полгода почти в госпитале валялся. Теперь, вот, к мамане двигаю — списали подчистую.
— Не нашенский ты, — сказал Сетряков. — Не из хохлов.
— Не из хохлов, — охотно согласился парень и предложил: — Давай посидим, дед, покурим, а? А то я с ногой своей… шкандыбал, шкандыбал…
Они сели на сани, закурили.
— В Гороховку, что ли? — снова спросил парень.
— В нее самую. — Сетряков увел глаза. — Одежонку кой-какую поменять на хлиб. Сала, вон, бабка моя шмат дала. Зерна нэма, мил человек, баба моя с голодухи помирает.
— Из Калитвы сам?
— Оттуда.
— Я слыхал, бунтуют у вас?
— Дак… малость есть. Повстанцы, стал быть. Народ, вишь, обиделся на власть-то, хлиб отымают… Забунтуешь тут.
— М-да-а… Сам-то какой линии держишься? Тоже в банде?
— Да какая там банда, милок? Глаза не бачуть, ноги не держуть… Баба и та с печи прогнала: храпишь, каже, да… стыдно и казать. А линия… Яка тут может быть линия? Выжить бы. А шо красные, шо белые — один черт.
Парень вздохнул, бросил в снег окурок.
— Жаль. Советская власть за вас, бедняков да середняков, горой стоит, а ты… И кровь мы за вас в гражданскую лили…
Сетряков неожиданно для себя вскипел:
— Шо ты жалкуешь на словах?! Раз ты грамотный да смелый тут, в лесу, скажи: яка крестьянину власть нужна? Шоб справедлива була и защитница?
— Советская, — ровно сказал парень и хорошо улыбнулся. — Больше ему никакой власти не надо. Я и сам, дед, из крестьян, и воевал за нее…
— Может, и так… — Зуда в раздумье почесал затылок кнутовищем, спросил ласково: — Тебя как зовут-то?
— Меня?.. Павел. — Парень думал о чем-то. Встал с саней, отряхнул с шинели табачные крошки. Убрал кисет и сложенную газетку в дорожный сидор, закинул его за плечи.
— Ну что, дед, пока. Как это у вас, хохлов, говорится: до побачення, да?
— До побачення, — подтвердил Зуда. Он пожал протянутую ему руку, ощутив в пальцах Павла недюжинную силу.
— Дак ты в Калитву нашу, чи шо? — спросил он как бы между прочим.
— Нет, зачем?! — парень отрицательно покачал головой, и пшеничный чуб выполз из-под папахи. — Мне, дед, на железную дорогу надо.
«Брешешь ты, Павло, или как там тебя, — подумал Сетряков. — Тут до железной дороги два дня тилипать. И Калитву ты нашу никак не минуешь…»
Читать дальше