Тема множественных личностей занимала меня уже несколько месяцев: нервный срыв от хальциона натолкнул меня на нее, а появление Мойше Пипика подогрело интерес, так что, возможно, мои размышления о Джордже были чересчур субъективными; но я вознамерился хотя бы чуть-чуть разобраться в другом — почему мне кажется, будто в словах Джорджа что-то не сходится, о чем бы он ни говорил, даже когда, на манер какого-нибудь случайного посетителя в баре, делился страхом за самых близких — за жену и ребенка? Слушаю его — а в моих ушах все время звучит голос человека, который не только ничего не контролирует, но и рассуждает о том, чего не понимает, человека, истерзанного внутренними противоречиями, человека, которому никогда не суждено попасть туда, где он будет своим, а тем более «стать самим собой». Возможно, все проще: его склонность преподавать, заниматься наукой уступила безумной тяге творить историю, и именно несоответствие его темперамента этой тяге, а не уколы больной совести, объясняет то, что я наблюдаю — бессвязность, экзальтированность, маниакальную говорливость, интеллектуальное двуличие, недостаток здравого смысла, агитпроповскую риторику; вот почему приветливый, тонкий, милейший Джордж Зиад обернулся своей противоположностью. А возможно, все дело в несправедливости: разве колоссальная, затяжная несправедливость — это мало, чтобы довести приличного человека до умопомешательства?
Наше паломничество к окровавленной стене, куда израильские солдаты приволокли местных жителей, чтобы ломать им кости и вколачивать в них покорность, сорвалось из-за кольца непреодолимых блокпостов вокруг центральной площади; собственно, даже чтобы доехать до дома Джорджа на другом конце Рамаллы, нам пришлось сделать крюк через отдаленные холмы.
— Эти холмы мой отец тоже оплакивал ностальгическими слезами. Говорил, что даже весной чувствовал запах цветов миндаля. Это невозможно, — сказал мне Джордж, — в смысле, весной невозможно: они цветут в феврале. Я всегда тактично поправлял его гиперболы. Почему он не мог относиться к этим деревьям по-мужски, почему не мог унять слезы?
Пока мы петляли по боковым дорогам, чтобы вернуться в город, ехали то вверх, то кругами, то вниз, Джордж безостановочно, смиренно-покаянным тоном, нудно соединял все эти воспоминания в обвинительное заключение; похоже, моя первая догадка верна, и именно угрызения совести, пусть и не только они, предопределили масштабы мрачной метаморфозы, усугубили крайнее отчаяние, которое отравляло все и заставило самого Джорджа удариться в гиперболы. Вот и сынок доктора Зиада теперь расплачивается сполна, как положено в среднем возрасте, сполна и с лихвой расплачивается за то, что его злой язык подростка-придиры высмеивал сентиментальные причитания разоренного отца.
Конечно, если все это — не спектакль.
* * *
Джордж жил в одном из полудюжины каменных домов, разделенных просторными садами и разбросанных у живописной старой оливковой рощи, сбегающей к небольшой лощине; изначально, в раннем детстве Анны, то была семейная усадьба, населенная многочисленными двоюродными и родными братьями, но позднее почти все они эмигрировали. Уже смеркалось, и воздух обжигал холодом, а внутри, в крохотном камине в конце узкой гостиной, горело несколько деревяшек — зрелище красивое, но ничуть не спасавшее от всепроникающей студеной влажности, пробиравшей тебя до костей. Интерьер, однако, был жизнерадостный: яркие покрывала на креслах и софе, несколько ковров с модернистскими геометрическими узорами на неровном каменном полу. Меня удивило отсутствие книг — возможно, Джордж полагал, что их надежнее хранить в его кабинете в университете, — хотя на столе у софы громоздилась гора арабоязычных журналов и газет. Анна и Майкл надели толстые свитеры, когда мы уселись у огня пить горячий чай, и я грел руки о чашку, а сам думал: после Бостона — и такой подвал, пусть и выше уровня земли. Да еще это холодное дыхание застенка. И керосиновая вонь от слегка неисправного нагревателя — значит, нагреватель есть, но где-то в другой комнате. Из гостиной можно было попасть в сад через стеклянные, с тройными стеклами, двери, с потолка — арочного, высотой метра четыре с половиной — свисал на длиннющем шнуре четырехлопастный вентилятор, и, хотя я мог представить, что в теплую погоду тут очень мило, в данный момент дом как-то не располагал к приятной неге.
Анна была крохотная, почти невесомая; казалось, единственное предназначение ее анатомического строения — обрамлять удивительные глаза этой женщины. Если не считать глаз, у нее почти ничего не оставалось. Глаза — сферические очаги напряженности, глаза, способные видеть в темноте, глаза, расположенные по-лемурьи на треугольном, чуть больше мужского кулака личике; ниже — свитер, шатром окутавший анорексическое тельце, а из-под свитера выглядывали ступни в кроссовках, которые были бы впору младенцу. Я рискнул бы предположить, что спутницей Джорджа, каким я его знал раньше, скорее стала бы какая-нибудь фея ночи, более упитанная, более пушистая, чем Анна, но, возможно, лет двадцать назад, когда они познакомились и поженились в Бостоне, в ней было больше от веселой девчонки-сорванца, чем от этого загнанного зверька, который ведет ночную жизнь, если это можно назвать жизнью, а на день исчезает.
Читать дальше