Особенно сдружилась она с одной полустарушонкой — очень бедной, почти нищей, но погруженной в свое самобытие. Ее маленькая комнатка превратилась прямо в раек для нее — без всякого сумасшествия.
Собственно, в Люде самой все это было заложено (в более глубинной степени), и тянулась она поэтому фактически к себе подобным. Порой она познавала свое бытие и жизнь — так полноценно, так безмерно, что только дух захватывало от блаженного ужаса, и бесконечность свою воспринимала так, что с ума можно было сойти, хотя никакого ума уже не нужно было при такой нездешней жизни. И главное ведь заключалось не в «наслаждении» (хотя «наслаждение» входило как элемент), а в другом, в том, что было центральней всего на свете: в ее бытии, познаваемом каждую минуту, бездонном и страшном, заслоняющем весь мир.
Люда чувствовала, как невероятно можно было бы так жить (особенно если развить «способности»), но кое-что в миру все же явно отвлекало и пугало ее и действовало на нервы…
Один из таких тяжелых случаев, «подействовавших на нервы», был связан с ее двоюродным братом, к которому она одно время очень привязалась.
Про человека этого не раз говорили, что он упал с луны. Но в то же время он очень хотел жить, хотя и по-своему. Впрочем, было такое ощущение, по крайней мере в его школьные годы, что он вообще не понимал, куда он попал и что с ним творится. Не раз он задавал, например, сам себе вопросы: почему у него нога, и почему рука, и вообще в те годы он с крайним недоумением относился к собственному телу и, казалось, был ошарашен от его существования.
Люда тогда порой успокаивала его, поглаживая по головке, когда он мечтал на диване. Успокаивала в том смысле, что-де не все еще потеряно и что вот так жить, с телом, еще далеко не самое худшее, что может произойти. Леня — так звали братца — не раз подбадривался при таких словцах сестры, и кричал потом по ночам, что он-де вообще ничего не боится.
Люда, пытаясь его настроить еще более глубоко, на внутреннюю жизнь, твердила не раз за чаем, что ей наплевать на весь мир и что ей все равно, есть ли у нее тело или его нет, лишь бы было самобытие, и что тело свое она ощущает не как тело, а просто как свое бытие.
Леня не понимал ее слов, и тогда она, чувствуя безнадежность, переводила разговор на политику или на конец света. Но Леня плохо чувствовал, что свет вообще существует, и потому к концу того, чего нет, относился со здравым удивлением. Только в ответ разводил руками.
Но годам к 23 в нем вдруг произошел неожиданный переворот. Он неожиданно определился, понял, что он не где-нибудь, а на месте, и почувствовал в себе какой-то таинственный, потенциальный талант. Ему вдруг еще бешеней захотелось жить и проявлять себя до бесконечности.
Люда способствовала ему в этом начинании. Правда, талант его был в каком-то странном состоянии, но он явным образом был гуманитарного характера, причем в разнообразном направлении: Леня писал статьи, рисовал. Он чувствовал, что сможет утвердиться…
Параллельно крепло и желание жить. В этот период Люда немного отошла от него, тем более у нее завелся мучительный роман с молодым человеком, наполовину обалдевшим от нее. Он, в сущности, ничего не понимал в ней, но именно поэтому привязался к Люде, как к загадке.
Люда к тому же считала, что он сможет разгадать ее или приблизиться к ней духовно только будучи в огненно-нетрезвом виде, и поэтому нещадно поила его. Кирилл — так звали полюбовника — действительно в нетрезвом виде прямо-таки озарялся и где-то искал пути к пониманию Люды.
— Я в тебе вот что не пойму, Люд, — твердил он ей однажды после бутылки кореандровой водки, выпитой где-то в закутке. — Почему ты смерть любишь?
— Да откуда ты взял, что я смерть люблю? — ответила тогда Люда и выпила свою стопочку, стоявшую на земле.
— Да потому, что в глазах твоих это вижу. Я, Люд, в то, что ты мне объясняешь, все равно не войду, не моего это ума дела. Я, когда ты говоришь, в глаза твои гляжу — и вижу там смерть.
— Хорошо, хоть что-то видишь, Кирюшенька. Но почему смерть? Не в ту сторону глаз глядишь, мой милый…
— В другую сторону я и не заглядываю. Хватит с меня и одной стороны твоих глаз. Я тебя, Люда, очень люблю и на том свете буду любить еще больше…
Уже подумывали они о браке, о ранней семье, как вдруг Кирюшка, неожиданно для самого себя, сбежал. Испугался, одним словом, ее, Люды, или, может быть, ее глаз. Люда недолго горевала, точнее — не горевала вообще. И опять положила глаз на своего брата. К этому времени брат уже окончательно заважничал, словно абсолютно понял, где, в каком миру он теперь живет и что он далеко не последнее существо здесь. Стал даже петь по ночам песни, правда не в меру веселые. Один из соседей по коммунальной квартире — лохматое, неповоротливое, гетеросексуальное создание, звали его Гришею — не раз повторял, что, если б Леня пел грустные песни по ночам, все было бы нормально и он бы засыпал, а что-де от веселых песен у него, у Гриши, шалят нервы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу