Неслучайно в начале века Будапешт стал колыбелью великой культуры, которая вместе с юным Лукачем и не только с ним одним задавалась вопросом, как связаны душа и форма, скрыта ли за многообразной несущественностью суть жизни, как соотносятся доступная наблюдению игра событий и подлинность того, как все должно быть. Сценарий, основанный на притворстве (доведенный до крайности в монументальном, стилизованном под прошлое зрительном великолепии празднования тысячелетия Венгрии в 1896 году), усилил ощущение изощренности и эксперимента, поиска и создания новых языков — это доказывает выдающийся венгерский художественный и музыкальный авангард; усилил склонность к занятиям гуманитарной наукой, ведь эта наука — трогательные и одновременно ироничные перипетии разума, ощущающего неподлинность непосредственного, разрыв между жизнью и ее значением и в то же время подспудно опирающегося на трансцендентность значения, недосягаемого в действительности, но проглядывающего в понимании его отсутствия и в тоске по нему.
Юный Лукач жил недалеко от замка Вайдахуняд, возведенного в 1896–1908 годы в раскинувшемся за площадью Героев парке Варошлигет; он мог наблюдать потемкинские деревни официальной культуры, праздновавшей тысячелетие Венгрии. Замок, изображающий одноименный замок, построенный Яношем Хуняди в Трансильвании в XV веке, — концентрат китча, соединение слитых воедино несовместимых стилей: готический портал, несколько романских деталей, элементы архитектуры Возрождения, барочные фасады, башня, воспроизводящая башню пленительного городка Сигишоара (Шегешвар, Шёссбург), который сегодня находится в Румынии. Друзья, собиравшиеся в 1915 году у Белы Балажа на встречах так называемого Воскресного кружка (среди его членов были Лукач, Хаузер, Мангейм), пытались нащупать возможность «адекватного существования», то есть наполненной смыслом жизни. Они понимали, что живут в эпоху «ослабления действительности», как говорил Лукач, в исторический период нестабильности и кризиса, и прокладывали новые пути эстетике и социологии, размышляя над тем, может ли человек сохранить значимость в объективном мире, который эту значимость отрицает, над трагедией тех, кто отвергает пустую действительность, и над ироничной, учащей терпимости мудростью тех, кто, несмотря ни на что, не желает трагически отвергать эту действительность, то есть умирать. Соблазнительный китч Будапешта стал декорациями, подталкивающими к поиску истинной жизни, исследованию правдивости и фальши формы.
Блеск Будапешта — отчасти стремление подстраховаться, свойственное городу, который утрачивает свою индивидуальность, смесь гигантомании и пышного расцвета, соответствующего гибриду венгерской столицы и габсбургского орла и выливающегося в эклектичность исторически стилизованной архитектуры, например старого Парламента или Оперного театра, построенных Миклошем Иблем в стиле архитектуры Возрождения, или нового готическо-барочного здания Парламента Имре Штейндля. Как сказано выше, новая предприимчивая буржуазия стремилась создать себе геральдическое прошлое; пыталась замаскировать лихорадочное преображение и стремительный промышленный рост города, благодаря которому седьмой округ прозвали «Чикаго», внешне придать этому процессу искристую легкость, любой ценой подчеркнуть мадьярский характер города, когда капиталистическое развитие отрывало его от корней. В 1907 году Геза Лендьель обличал пустые театральные фасады, «гипсовые потемкинские деревни» Будапешта, скрывающие иную реальность, подобно тому как Брох обличал отсутствие стиля венской Рингштрассе, скрывающей отсутствие ценностей. Лехнер в 1900 году возводит Почтамт-сберкассу; искусство Микшы Рота, покорившего весь мир сияющими опаловыми стеклами, показывает скрытую за витражами (например, в здании Страхового общества Грешем, построенном по проекту Жигмунда Квиттнера) «экономическую власть Общества», но главное — смягчает и облагораживает грубость этой власти.
«Америка в миниатюре», которую между 1867 и 1914 годом представлял собой Будапешт, набрасывает на себя покров веселья и беззаботного блеска; Мор Йокаи воспевает старый Будапешт легендарного магната Морица Шандора, славившегося дерзкими выходками, воспевает располагавшихся вдоль дунайского берега продавцов дынь, арбузов и питьевой воды, знаменитый ежегодный бал юристов. Подобно благородному Клееману, писавшему на полтора столетия раньше, Йокаи остро реагирует на хамство и даже придумывает классификацию невеж, в которой первое место занимает кучер фиакра № 37, а второе — театральный кассир.
Читать дальше