Я начал по-хорошему подозревать окружающие меня вещи. Мне стало казаться, что они затаились, но что им есть чего сказать, и, глядя, допустим, на обыкновенную алюминиевую кастрюлю, я могу загадочным образом чувствовать, что ей хочется быть отодвинутой от окна, где немного дует, и быть подвинутой к человеку, который дает тепло. Видимо, я неловко объясняюсь, все, что толчется у меня в голове куда содержательней и сложнее, будет понятнее, если прибегнуть к помощи ощущения, а ощущение таково: как будто вот-вот откроется что-то великое и окончательное, будто бы в мозгу вот-вот вылупится некая формула бытия, объясняющая все, что ни есть на свете, бесконечная в своей мудрости и простая как табуретка. К этому ощущению добавляется странный, полузабытый запах, с которым связано что-то очень, очень приятное.
Скажу заодно о запахах: они приобрели для меня особенное значение, верхнее чутье во мне открывается, так следует понимать. Я, например, за несколько кварталов унюхиваю ассенизационный автомобиль, я различаю, что мой венский стул пахнет совсем не так, как кровать, а кровать не так, как платяной шкаф. Когда я возвращаюсь домой, я чую по запахам, кто из соседей дома. Люди пахнут поразительным образом: хорошие люди обязательно пахнут какой-нибудь дрянью, а именно — потом, металлической стружкой, смазочными маслами; плохие, напротив, источают сложные ароматы, причем я заметил, что чем подлей человек, тем неуловимей и утонченнее его запах. Начальник нашей жилищно-эксплуатационной конторы, которого все не любят за неправильное произношение, издает едва различимый запах сандалового дерева. Елена Ивановна Кочубей пахнет пылью. Николай Васильевич Алегуков, как уже говорилось, пахнет восточно, и этот запах я различаю задолго до появления его носителя. Как-то сидел я в своей комнате и вдруг почувствовал этот запах. Действительно, минуту спустя в мою комнату заглянул Николай Васильевич. Он опустил подбородок на грудь, так что кисточка фески повисла над переносицей, и сказал:
— А знаете, атаман Платов был доктором Оксфордского университета!..
Я ничего не сказал в ответ. Николай Васильевич немного помолчал, пристально глядя мне в глаза, и исчез.
Нет, это не со мной «что-то» произошло, это с людьми «что-то» произошло! Возьмем хотя бы такой случай: одна женщина в нашей квартире завела кур. Я хотел было спросить, зачем ей куры, но побоялся; я побоялся, что она мне скажет нечто ужасное, так как она время от времени обезглавливает их на кухне. Я доподлинно знаю, что перед расправой она выпивает стакан валерьянки. Кроме того, эта женщина — я вечно забываю, как ее имя, — замечательна удивительным контральто камерного характера. Наши хозяйки по нескольку раз на дню затевают на кухне пение, когда собираются за стряпней, — так вот эта женщина поет красивее всех. Пение, особенно женское, я люблю по-прежнему. Это, пожалуй, моя единственная прежняя привязанность, которой я так и не изменил.
Но вот о музыке вообще у меня в настоящее время складывается новое мнение. Мне стало казаться, что в гибели существующей музыки собственно музыки очень мало. Истинно музыкальных произведений, которые производят в вас переполох и еще то чувство, какое бывает, когда угодишь коленкой об острый угол и все вдруг покажется в странном свете, — так мало, что я их мог бы по пальцам пересчитать, вот только не хочется сердить музыкальных специалистов. Все остальное форменная симуляция, надувательство и единственно из-за того не изругано и не позабыто, что самое верное зеркало для людей все-таки сказка про голого короля. Когда я в концерте играю партию в какой-нибудь штуке, которую выдают за музыкальное произведение, мне так бывает неловко, как будто меня заставляют говорить глупости. Боюсь, что дальше я не смогу этого выносить и, как это ни прискорбно, работу придется бросить. А то получается не по совести…
Кстати, о совести — с ней у меня также новые счеты. Нужно начать с того, что в прежние времена я так ее понимал, что это суеверие, предрассудок. Иначе я и не мог ее понимать, поскольку за свою жизнь я сделал немало гадостей разной величины, а напоследок надул семью и украл у Елены Ивановны четвертной. Когда-то я рассеивался при помощи той укоренившейся отговорки, что вообще не подличать невозможно, и если это невозможно в целом, то какая, в сущности, разница: подличать вынужденно и эпизодически или как правило и по доброй воле. Из этого, собственно, вытекало, что можно подличать и тем не менее оставаться порядочным человеком. Но потом меня осенило, что подличать не столько нехорошо, как ненужно, что человеку проще не подличать, это практичнее и удобней. Положим, я подличаю в нашем оркестре за определенную мзду — это невыгодно; выгоднее устроиться ночным сторожем и поигрывать на флейте в свое удовольствие, выгоднее потому, что в оркестре я мученик, и каждый концерт стоит мне года жизни, а в ночных сторожах я на самом деле буду человеком, который в свое удовольствие поигрывает на флейте. Что же касается некоторого убытка доходов и реноме, то я на него ноль внимания, поскольку я выигрываю в самом главном — в продолжительности своей жизни. Здесь, правда, нужно оговориться, что далеко не все то, что считается подлостью, — подлость на самом деле; это недоразумение объясняется либо человеческой неорганизованностью, либо тем соображением, которое побудило профессора Крылова сказать во время купания в Ревеле, где вода показалась ему холодна: «Подлецы немцы!» Наконец, можно сделать такую гадость, от которой получится только прок, отчего из «гадости» ее следовало бы переименовать в «гражданский поступок».
Читать дальше