Больше всех им гордился Светлейший князь! Более того, он как ребёнок с новой игрушкой, носился с ним, приглашал на Голицына гостей, а те в свою очередь передавали его дальше. Круг расширялся, но с русской эмиграцией отношения у Александра Сергеевича складывались сложно, неоднозначно; кто-то его принимал за героя, кто-то за шпиона, кто — за сумасшедшего, были и такие, кто откровенно говорил, что «он предатель своей родины». Голицын и не подозревал, что русская эмиграция столь противоречива и настолько размежевана.
Старый князь обрадовался, когда узнал, о возможной работе в «Русской Мысли», только добавил — «Вы не должны строить иллюзий. Хоть эта газета и старая, но в ней заправляет уже не та гвардия. Всё это люди для меня не близкие, не свои, хотя, есть среди них достойные диссиденты, кое-какие литераторы, философы, лучше всех главный редактор, она из наших, мы с ней знакомы лет тридцать».
Александр Сергеевич позвонил в редакцию и через пару дней был радушно принят тучной седовласой дамой, чем-то отдалённо напоминавшей Ахматову, она лично представила Голицына сотрудникам газеты, а те сразу зазвали его на огромную кухню и напоили чаем. Ему стало хорошо, по-семейному; большой рыжий кот прыгнул на стол, попугай в клетке закричал «Борька дурак», вокруг заговорили о политике, стали ругать Ельцина, хвалить Гайдара, и предложили взять у Голицына интервью. Поначалу, он отнёсся к этому коллективу с опаской, а потом ему здесь понравилось. Суета, суматоха, авралы перед выходом газеты неразбериха, крики, ссоры, мелкие интрижки… всё это было знакомо и даже забавно, он особо не вдавался в детали, держался в сторонке, писал странные вирши о путешествиях по русской глубинке, о дрязгах на телевидении, писал плохо, но милые редакторши помогали, доводили его «воспоминания» до совершенства.
Александр Сергеевич действительно оказался «при деле», и ностальгия по работе, как зубная боль стала отступать.
Потом, дальше — больше, дружный коллектив уже не казался ему «вражьим», а скорее даже своим, советским. Он зачастил в редакцию, прилепился к их жизни, постепенно стал незаменимым помощником, покупал корм коту, чистил его тазик, бегал на почту, сопровождал главного редактора до дома, пил чай, разглагольствовал с ней часами о «жизни и вере», а ещё, подружился с корректором Аллой, которая сидя на кухне, постоянно рассказывала ему о своих несчастных романах, курила и добавляла в чай виски. Лицо у неё было асимметричное, одна половинка как у клоуна плакала, а другая настороженно выжидала несчастий.
Как не банально, но время лечило раны Голицына, можно было ожидать, что он сопьётся или впадёт в депрессию, (а такое с некоторыми эмигрантами случалось) он не стал каждую неделю покупать лотерейный билет в надежде стать миллионером, и не превратился в коллекционера спичечных коробков с видами Парижа, печально, что он так и не прилепился к церкви, но он стал фанатом этого города.
Город манил и звал.
У него возник некий симбиоз с ним.
Он не мог бы сказать, что Париж — это «его» город, что он его принял безоговорочно, но то, что этот город есть концентрация красоты и гармонии, которая возвышает, отгоняет дурные мысли, вытесняет желчь и целебным бальзамом лечит душу — это было так! Бродя по улицам теперь «своего» города, он с горечью вспоминал рассказы некоторых коллег, которые, возвращаясь из загранпоездок, мрачно отмалчивались, а потом цедили сквозь зубы «да, ничего себе городишка… мясо есть, а души нет». Ему тогда было нечем возразить, он в Париже не бывал, но теперь он тех моральных уродов презирал и вполне разделял мнение поэтов и художников, которые говорили, что здесь «нужно жить и умереть».
Голицын, не мог оценить особенности французского характера, языка он не знал, но, будучи человеком наблюдательным, он увидел, что народ этот любит свою страну, гордится ей, любит вкусно поесть, повеселиться, много работает, путешествует, и помогает бедным. Правда их щедрость иногда не знала границ — к разноцветным иностранцам они относились не просто терпимо, а возились с разными правами меньшинств, защищали их, осуждали расистов, трубили об этом по телевидению, а многодетная арабо-негритянская семья получала такие «бабки», что не работая могла жить припеваючи. Их было здесь много. Поначалу Голицына это раздражало, как у всякого советского человека крутилось в голове «Россия для русских… Франция для белых», но постепенно он этих мыслей стал стыдиться, более того, он стал подавать милостыню.
Читать дальше