А еще он мог без вреда для здоровья прыгнуть с третьего этажа, мог карабкаться на голую стену, цепляясь одними пальцами, мог легким движением сломать человеку руку, ногу, другую ногу – все, до чего дотянется, мог бежать километр за километром, даже не запыхавшись. Еще чуть-чуть – и он преодолел бы земное притяжение, он взлетел бы, он чувствовал это ясно, как никогда…
Но, однако, не взлетел, не случилось. Хватило ума в последний миг остановиться.
Хладная сила претворяла его тело в могущественный и непобедимый снаряд, но пьянила и помрачала сознание. В минуты просветления его обуревал страх. Ясно было, что однажды он не вернется назад из этого опьянения, из черно-красной пустоты, не взглянет взглядом теплым, живым, человеческим. Как-то раз после очередного эксцесса он вдруг увидел свое будущее необыкновенно отчетливо – это был лик смерти, жадной, яростной. Уже он сам должен был стать смертью и выйти в мир собирать страшную жатву.
И тогда он содрогнулся. Он всегда гордился своей холодностью, свободой от человеческих слабостей, таких как любовь, привязанность, сострадание, потребность в заботе. Он считал себя сверхчеловеком, рожденным для особой миссии. Но тут вдруг понял, что человеческого в нем было гораздо больше, чем он думал. И человеческое это боролось сейчас, сопротивлялось, не хотело уходить, погибать, и борьба эта приносила ему невыразимые мучения.
Базилевс понял, что надо решаться. Прямо сейчас, не откладывая на завтра. Триумвиры наверняка знали, что с ним происходит – иначе разве стали бы они терпеть его дикости?
Однажды вечером, когда варан перестал буравить его глазами и тихо прилег в углу своего аквариума, базилевс вызвал Мышастого. Тот вошел сосредоточенный, смотрел на владыку с опасением. Базилевс тоже поглядел на него, прямо в лицо. Раньше он был неспособен на такой подвиг, живший в Мышастом мрак пугал его, отталкивал. Но теперь в нем самом развернулась тьма такой силы и глубины, что Мышастый почувствовал это, отвел глаза, отступил назад.
– Я умру? – только и спросил его базилевс.
– Все умрут, о высочайший, – осторожно отвечал триумвир, глядя сквозь пол куда-то в нижний этаж, – таков закон.
– Но отчего умру я? – не отступал базилевс.
Мышастый поднял глаза, и снова посмотрел на потентата, в глазах его загорелась тревога. Губы его зашевелились, неслышно, только для себя, но базилевс разобрал этот легкий шорох, даже не напрягаясь.
– Неужели он уже здесь? – шептал триумвир. – Но почему, почему же так быстро?..
…А время шло, бежало, ехало, то растягиваясь незаметно на поворотах, то ускоряясь, как паровоз в ночи, то замедляясь перед семафорами, а то и вовсе останавливаясь на глухих полустанках: набрать воды в котелок, наскоро перекусить в буфете, добежать до станционного сортира, заплутать в трущобах, выкрутиться, сделать дело, а потом обратно, трусцой – и снова вперед, к последней, скорбной станции, где непременно высадит строгий проводник, сколько ни кричи, сколько ни тычь ему в лицо билетом, выданным, как казалось, на весь срок бесконечного путешествия, которое оказалось и не бесконечным вовсе, и даже совсем непродолжительным…
Грузин решился все-таки приобщить доктора к делу, решился, хоть и не без сомнений. А как иначе, пора уже было Бушу расти над собой, обретать свойства человека взрослого, серьезного, человека, ворочающего деньгами и делами, да будет он благословен милостью Господа нашего… Тут, впрочем, каждый сам решает, какого именно господа подставлять – Иисуса ли Христа, Яхве ли Элохим-Адонай, Аллаха милосердного, Будду или какого-нибудь вовсе Маммона, не обещающего ничего хорошего в отдаленной перспективе, но незаменимого в финансовых махинациях.
Буш, правда, приобщаться к Маммону не рвался и вообще к грузиновым делам испытывал только отвращение, но выбора особенного не было, приходилось брать что дают.
– Сходишь с Асланом на разговор, посмотришь, как это все бывает, – сказал Грузин однажды холодным осенним вечером, когда лягушки в саду уже умолкли, а звезды в небе еще не затянули свой тысячелетний гимн. В голосе его непреклонном сквозило все-таки легкое сожаление, чуть-чуть ему было жалко доктора: слишком хорошо он знал, что делают с новым человеком на балу жизни, когда, наконец, гаснут тысячи ярких свечей и смрадная похотливая тьма заполоняет углы.
Буш возражать не стал, только кивнул молча: разговор так разговор, как скажете, дорогой сын отечества.
Читать дальше