– Сокрушение мира, день первый, – заметил Мышастый, брезгливо огибая наиболее выразительную гору. – Мандавошки уже добрались до пяток?
– Левиафаны, – простонал Хабанера, не открывая глаз, – сколько раз тебе говорить: не мандавошки – левиафаны!
Мышастый уселся в единственное незагаженное кресло, стоящее, как девственный кусочек суши в самом жерле извергающегося вулкана, потянул носом, сказал гневно:
– Пьяная скотина, до чего же ты воняешь!
– Кал еси, гной еси, пес смрадный, – согласился Хабанера.
– Не еси, а есмь, – поправил его Мышастый. – Ты же про себя говоришь, дурак, при чем тут второе лицо?
Хабанера на это ничего не ответил, только пошевелился чуть заметно у себя на диване. Мышастый с минуту молча созерцал его, полнился отвращением, готовым выплеснуться каждую секунду. Не выплеснулся все-таки, сдержался.
– Да что с тобой такое? – с тихой яростью заговорил он.
Хабанера долго молчал. Так долго, что Мышастый уже было стал подыскивать бутылку потяжелее, чтобы ударить его по голове и хоть тем вызвать какое-то движение мысли. Но не понадобилось, Хабанера заговорил сам, гулко, как сивилла.
– Миру конец, – сказал он, не открывая глаз. – Базилевс сбежал, варан издох, Чубакка разбился…
Тут из горла его вырвалось рыдание, вырвалось и затухло.
– Рыжий сам виноват, – с ненавистью отвечал Мышастый. – Никто не просил его умыкать базилевса из гроба, никто не заставлял сигать с крыши без парашюта.
– Ты бы все равно его прикончил…
Хабанера, разговаривающий с закрытыми глазами, производил странное впечатление. Как если бы мертвец не поднялся еще из гроба, но уже заговорил.
– Ты бы все равно его прикончил, – повторил Хабанера, видно, не в силах придумать ничего умнее.
– Не исключено, – хмуро согласился Мышастый. – Но какого черта? Кем он себя вообразил на старости лет? Франциском Ассизским, Богоматерью, Духом Святым, каким-то другим неудачником? Чего ради был весь этот балаган? Если бы ради власти, денег – но нет, никакой пользы.
– Ты не поймешь, – сказал Хабанера, сказал тихо, но Мышастый услышал, покривился.
– Ну конечно, где уж мне… Ладно, я не за тем пришел.
– За мной?
Вопрос прозвучал так серьезно, что даже Мышастый на миг опешил, вгляделся в лицо, – серьезно ли, – но ничего не рассмотрел под застывшей пьяной маской деквалифицированного демиурга.
– Сиди спокойно, кому ты нужен. Хотя для инаугурации было бы неплохо иметь под боком триумвира.
– Какой я триумвир? Нет триумвирата, нет и триумвира… Кончишь меня теперь, да?
Мышастый взбесился, заговорил медленно, отчетливо.
– Никто никого не кончит. Триумвиром тебе, конечно, уже не бывать, но моим советником – запросто. Лишняя знакомая рожа рядом, народу опять же спокойнее.
– Что я могу тебе насоветовать: иди повесься? Так ты все равно не послушаешь…
Мышастый засопел – вдох-выдох, – успокаивая себя. Чего-то нервы в последние дни совсем расшатались, так нельзя. Заговорил снова, только когда красный шар ярости перед глазами опал, растворился.
– Я насчет Чубакки, – сказал веско. – Он, конечно, нагадил нам знатно, но есть тут и одна хорошая вещь.
– Хорошая вещь, – без всякого интереса повторил лежащий на диване человек.
– Да, хорошая. Пока ищем базилевса, Чубаккой можно заткнуть дыру. Обезвредить кадавра. Положить рядом, пусть экранирует. Как тебе идея?
Хабанера ничего не ответил, только из-под неподвижного века неожиданно вытекла на щеку медленная мутная слеза. Глядя на эту слезу, Мышастый неожиданно почувствовал себя одиноким и никому не нужным.
– Алкоголик, – сказал он с ненавистью. – Торчок проклятый…
Встал с кресла, секунду глядел на распростертое тело, размышляя, не пнуть ли ногой – такая горела в нем злоба, – но все-таки не стал, плюнул, пошел к дверям. На пороге вспомнил, повернулся к Хабанере, сказал:
– Я тебе врачей пришлю… Чтобы к вечеру был в форме!
И вышел вон.
Спустя секунду веки Хабанеры задрожали и открылись. Взгляд его – трезвый, ясный – был исполнен нечеловеческой ненависти.
Отдельными каплями – маленькими, цветными, серыми, полупрозрачными – стекались люди ко дворцу, в прилегающих переулках сливались в узкие ручейки, набирали силу, мощь, втекали на площадь, заполняли ее, сжимались, утрамбовывались, сплющивались, чтобы новым и новым досталось место, чтобы было куда встать. Именно здесь на главной и проклятой площади города становилась ясна изначальная природа человека: он не вода, как думали древние, а газ, и оттого может сжиматься почти бесконечно – и все для того только, чтобы взорваться в конце концов и разнести в клочья все живое…
Читать дальше