Все это уже не важно. Я даже удивляюсь, почему это застало меня врасплох, почему я сразу не догадалась.
И все же мое сердце сжимается – так меня не ранила ни одна из его мыслей. Она мгновенно превратила его в моего врага. Он никогда им не был, моим врагом, а вот теперь да. Несчастный, отчаявшийся враг, который скорее заслуживает сострадания, но при этом пользуется запрещенным оружием. Не хочу писать здесь таких очевидных фраз, но я понимаю, понимаю своей личной, внутренней логикой, что так не поступают. Нельзя играть в такие игры!
Целый день с температурой, ознобом и кошмарами. Странная болезнь, такая быстрая и интенсивная, она закончилась на рассвете (а может, я подхватила ее от Я.? По крайней мере, точно заразилась его ритмом). И вот я тоже пишу уже только первую букву его имени. Не для «конфиденциальности связи». Просто из слабости.
Нестерпимо больно писать о тебе в третьем лице. Я пытаюсь, но в этом будто кроется какая-то возмутительная, ужасная ошибка. Слова тут же блекнут, в них нет ни искорки жизни. Ничего страшного. Я привыкну к этому. Придется. Но все еще прошу, поверни ко мне свое лицо – лицо, которого я до сих пор не видела.
Это потрясение позапрошлой ночи. Кромешное отчаяние при мысли, что мы никогда…
Я снова пересмотрела все твои письма. Перечитала все отрывки, где я спрашивала тебя, отказался ли ты уже от мысли о гильотине, а ты не отвечал. Ведь на протяжении двух месяцев я даже не знала, что ты все еще поигрываешь этой мыслью. А потом наступил момент – я знаю в точности какой, – когда ты сказал о яйце без скорлупы. Я пообещала себе, что перестану изводить тебя этим вопросом, потому что это уже излишне. И с тех пор от письма к письму я искренне верила, что ты освободил себя от обязательств своей внутренней «сделки». Этой жестокой, глупой —
И, Яир, я знаю, что эта «сделка» была не просто «глупой». Поверь, я понимаю, с чем тебе приходится сражаться, чтобы убежать от себя самого и прийти ко мне во всей полноте своей внутренней свободы. А еще я, конечно, знаю, как тяжело бывает, даже уже будучи взрослым, исцелиться от детских болезней, оставивших глубокие шрамы в душе.
Быть может – мне тут пришло в голову, – быть может, ты боишься даже самого исцеления. Если это так, скажи, просто скажи мне, и мы вместе поскорбим об этом, выплачем эти несчастные, глубоко засевшие в нас переживания. Поскорбим о том, что мы сами – эта болезнь. Возможно, если бы мы осмелились взбунтоваться и исцелиться от нее, в тот же миг остановилось бы и наше дыхание. Разве не так? Вечный, вечный страх, предчувствие, что эта болезнь, эта фальшь, это клеймо, оставленное на нас, – и есть наша первооснова, наша косточка-луз… Почему бы тебе просто не прийти и не сказать каких-нибудь страшных слов? Просто скажи, и мы станем еще ближе и на мгновение вздохнем с облегчением.
Просто нет у меня другого человека, который столь же хорошо знал бы, какая я там, на этом самом последнем вираже моей души. И у тебя нет.
Но о чем я думала? Что именно должно произойти со мной, когда я буду с тобой «там»? Ведь моя глубинная боль проистекает из источников, с тобой никак не связанных, из глубин, которых мы еще не достигли. Ибо мы только начали наш долгий путь…
Я представляю шторм, бурное извержение наших с тобой недр. Оно сбивает нас с ног, сотрясает до основания, обнажая наши корни и заставляя жить под одной кожей (или даже лучше – вовсе без кожи).
Я представляю пузырь ватерпаса – абсолютно ровный, совершенный, прозрачный. Этот пузырь представляет собой точное знание и одновременно – полную покорность этому знанию. Единение двоих. Нас двоих. И ни один из нас не сможет достичь его в одиночку.
Вот одна (и единственная) боль моей жизни, которую лишь ты можешь унять, или, по, крайней мере, заглушить: боль от разлуки с тобой. До тебя она была тупой, неясной. Возможно, я бы даже не смогла дать ей название, возможно, она бы растворилась, слилась с другими тяготами жизни. Но появился ты, и дал ей имя, и наделил ее речью.
Впрочем, Яир, если задуматься, я не уверена, что ты в состоянии облегчить даже эту боль. Но наша связь может вызвать то, что ты иногда именуешь «заземлением». Я же предпочитаю думать о нем как о соучастии в одном и том же «благостном избытке сил», полном милосердия, о котором говорит Кафка в своем дневнике, в записи от 19 сентября 1917 года (задумываясь, как он вообще способен «написать кому-либо, что он несчастлив»):
«И это вовсе не ложь и не успокаивает боли, это просто благостный избыток сил в момент, когда боль явно истощила до самого дна все силы моей души, которую она терзает».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу