Клара, согласись, что так будет лучше для всех. Не отбирай у меня сына, прошу тебя… Со своей стороны, я обязуюсь постоянно докладывать тебе обо всем, что с ним происходит, не упуская самых малых подробностей. Могу даже вести ежедневно нечто вроде Алешкиного дневника и отсылать его тебе, если захочешь. Таким образом, ты будешь в курсе всех наших дел, как будто продолжаешь жить с нами.
Собственно, вот все, о чем я хотел поговорить. Желаю тебе счастья и здоровья и всяческих удач в твоей новой жизни. Если когда-нибудь тебе понадобится помощь, думаю, ты хорошо знаешь, где ее найти. Береги себя!
Федор».
В ответ он вскоре получил коротенькую записочку.
«Федя, перестань наконец строить из себя юродивого. Что это значит — ты решил не отдавать мне сына? Это мой ребенок. Мой! Заруби, пожалуйста, себе на носу. Я заберу Алешеньку к себе, как только будут готовы соответствующие условия. Не советую тебе становиться в позу «обиженного человека» в духе Достоевского. Это несовременно и глупо. В случае каких-либо твоих уловок я тут же подам в суд. Понял? С тем разрешите откланяться, Федор Анатольевич, за неимением времени. Спешу на премьеру к Товстоногову. Адью! Клара».
Далее потекли безрадостные серые дни. Федор жил в постоянном возбуждении, готовясь к решительной борьбе за ребенка, которого твердо решил не отдавать Кларе. Он по-прежнему страстно любил ее, и любил сына, и думал, что если они оба исчезнут, то это будет конец всему. А пока мальчик с ним — еще ничего не потеряно. Клара, набегавшись и глотнув свободы, непременно вернется. В ее внезапную новую любовь он не верил. Ее молодость, думал он, потребовала свежих впечатлений, и она не устояла. Только и всего. Может быть, временный разрыв даже пойдет им обоим на пользу и сблизит их. Он не отвергал такую возможность.
Ревность не мучила его. Уход жены не вызвал в нем ни ожесточения, ни злости, но вверг в вязкую пучину расслабленности и равнодушия. Он вдруг потерял всякий вкус к любимой работе и к людям, которые его окружали. Подурнел, как-то ссохся, а временами точно заговаривался. На службе ему поначалу сочувствовали, пытались ободрить советами, но быстро отступились. Несчастье его утратило багрянец новизны, стерлось в памяти людей, а вот репутация неврастеника, человека, способного на возмутительную резкость и неожиданные колкие выпады, укрепилась за ним прочно и надолго. Его внутреннее зрение действительно приобрело какую-то сверхъестественную остроту, он точно, как опытный боксер, не примериваясь, находил уязвимые места сотрудников и лупил по этим местам без оглядки. За короткий срок много нажил себе Федор врагов, а друзей особенных у него и прежде не было, потому что все свои силы и привязанности он тратил на семью. Вскоре Федор Пугачев остался в восхитительном одиночестве: на работе его окружал туман неприязни, а дома — пустые стены. Сына он теперь забирал из садика только на субботу с воскресеньем. Многие из его коллег с тайным нетерпением поджидали, когда он соберется защищать свою диссертацию, чтобы там с ним поквитаться, с самодуром и хамом. Но тут как раз он всех надул. Как-то, спустя примерно полгода после рокового события, заведующий отделом Кирилл Кириллович Лаврюк, с которым они по-прежнему остались почти в приятельских отношениях, завел с ним разговор на эту тему. Пугачев строго его оборвал, сказав: «Охота вам, Кирилл Кириллович, заниматься всякой чепухой!» — «А что же не чепуха?» — изумился заведующий, второе десятилетие готовивший докторскую. «Есть дела поважнее», — ответил Пугачев. «Какие, Федор, опомнись?» — «А такие, что приличную обувь ребенку негде купить, хотя бы…» — с тем и покинул кабинет ошарашенного начальника.
Постепенно все вошло в нормальную колею. Федор Пугачев продолжал жить, работать, растить сына, которого Клара так и не удосужилась почему-то забрать. Может, она и не собиралась это делать. Скорее всего не собиралась.
Пугачев мрачно вглядывался в будущее, где ничто не радовало его взор. Он хорошо сознавал: то, что умерло, не оживает, а в его душе оборвалось и умерло такое, без чего жизнь превращается в унизительное однообразное животное ожидание приближающейся неизбежности. Лишь иногда что-то жалобно тенькало в его сердце, когда он замечал, как рядом поднимается, растет, набирается ума милый Алешенька, как голубеют его глазки, как трепещет он весь от многообразия каждодневных новых впечатлений.
«Отбери у меня сына, — трезво думал Пугачев, — и я умру».
Читать дальше