Я был там, в Козиевке. Кругом поля и удивительный реликтовый лес: дуб и вяз, в лесу пахнет банным духом — вениками — и бродит множество сытых до отвала кабанов.
Прадед занимался селекцией, высчитывал с лупой число маковых зернышек в коробочке того или другого сорта мака и всегда пас коз, он и умер на выпасе от сердца.
На одной из фотографий он сидит за столом перед мазанкой, а на крыше стоит и пробует свежую солому козочка, которой скоро достанется.
Что еще сказать? Наверное, надо упомянуть, что прадед однажды очень мне помог. Так бывает. Когда никто, кроме предков, не может помочь их потомкам.
А еще мне очень нравится, что Козиевка находится в нескольких верстах от села, где жил великий чудак и философ Григорий Сковорода.
Новая библия
( про время )
Почти любой хороший роман обладает своей мифологией выразительности, призванной воплотить личный опыт. В случае опыта метафизического без мифологии вообще не обойтись. Гностики — самый простой пример: они на каждом шагу только этим и занимались — сочинительством, зачастую аляповатым. Искусство — это следующий шаг в этом направлении, уровнем или несколькими выше. Кафка, например. Очень яркий представитель такого типа писателей. Кафка мне видится писателем абсолютно библейского склада: если воображать себе некую личность, способную написать (записать) Апокалипсис или главу о строительстве Храма (Замка), — мне всегда приходит в голову Кафка. Еще Хармс из этой когорты. И Беккет. И Камю (без «Чумы»). Джойс? Ну, наверное, да. Только его часть потом пришлось бы сильно редактировать путем вычеркивания. А вот Музиль остался бы без особых вмешательств. И, конечно, Бабель: без него новейший корпус предназначенных высшему уровню канонизации текстов просто немыслим. И Каннети. И Платонов.
Как-то раз рыбачил я на Оке под Велегожем. Старик и малец в плоскодонке у того берега сыпали сети; на следующий день снова приплыли, выбрали дырявые, стали разводить прорехи руками и укладывать в лодку вместе с рыбой. Рыбы было немного — она висела серебряными слитками в бурой путанице.
Рыбнадзор — «казанка» с двумя оранжевыми движками — вдруг налетела из-за поворота. Детина в защитной униформе орет в мегафон: «Держи к берегу! Сдавай сети, а то протокол составлю! Чему несовершеннолетних учишь, старый хрыч?»
Дед что-то отвечал неслышно. Рыбнадзор явно стушевался, примолк. Принял амбал в охапку негодные сети с уловом, и явно не терпится ему с глаз долой. Дергает стартер, дергает, но мотор чихает и глохнет. Наконец поршни приняли обороты, и лодка отвернула против течения на стремнину.
Дед потихоньку, немощно подгреб к моему берегу и пошел с усилием вдоль, вытягиваясь кое-как сутулой, почти горбатой спиной. И у него, и у внучка — очень народные лица, не стертые. Таким лицам нужен Репин, Сорока, Венецианов, Крамской.
Когда поравнялись, спрашиваю:
— Что, обобрал, сволочь?
Дед улыбается беззубо, хрипит:
— Ага! Говорю: оставь, жрать охота. Куда!
У мальчика открытое, чуть испуганное выражение лица, чумазые щеки. На нем выцветший дырявый пуловер: точно такой, в горизонтальную полоску, еще четверть века назад носил и я зимой как поддевку.
Бывают такие люди, что тень, отбрасываемая ими, имеет большее отношение к реальности, чем они сами. Если долго с ними общаться, внутри поднимется исподволь саднящее чувство горечи. С этим мало что можно сделать. Иногда помогает мысль, что это не люди, а выпавшие со страниц книги герои, настойчиво требующие полномерного воплощения — или возвращения под обложку. Вообще было бы справедливо, если бы за каждым человеком была закреплена его собственная книга. Пруст знал: если не выразил свою жизнь, значит, и не прожил. Довольно простое утверждение, на первый взгляд. Но если внимательней вдуматься, станет ясно: глубинное желание человека ощущать свою жизнь осмысленной и цельной может быть осуществлено только при помощи письма, не обязательно прямого, не обязательно биографического. Эпистолярный жанр — лишь малое следствие этого.
За рабочим столом у железной дороги
( про главное )
Десять лет своей жизни я прожил в двухстах метрах от Рязанской железной дороги, окно моей комнаты было обращено к железнодорожной насыпи. Наша семья обитала в панельной пятиэтажке под самой крышей, и когда мимо с угрюмостью дредноута продвигались составы или летели скорые и электрички, мебель и посуда в квартире оживали. По одному только репертуару этого деревянно-фаянсового ансамбля пляски без песен я безошибочно судил о том, что сейчас перемещается за окном: тарахтящий, как консервные банки на кошачьем хвосте, порожняк, или глубинно ворочающие желваки глинозема многотонные слитки стали, толкающие через колеса грунтовые пласты, как палец теплую буханку; или степенно катятся черные, с сальными потеками, залитые под завязку, пахнущие Каспием и Апшероном цистерны с нефтью. Со временем мы привыкли к этому настолько, что перестали замечать тряску и колыхание. Так что, когда однажды неподалеку от хребта Сан-Андреас — трансформного разлома между тихоокеанской и североамериканской тектоническими плитами — мне довелось пережить шестибалльное землетрясение, я не пошевелился. Мои внутренности решили, что снова где-то поблизости валит железнодорожный состав, хотя почему-то все вокруг заполошились и ринулись к эвакуационным шахтам, в которые проще было рухнуть, чем спуститься: это был сороковой с гаком этаж.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу