Сосны выступали то справа, то слева. Стволы их казались бесконечными, пропадая в тумане сразу над макушкой. Гигантская тишина прильнула ко мне всем сердцем. Я что-то слышал в ней и не мог очнуться.
Спустился уже в темноте. В столовой молчаливый повар-осетин разлил в тарелки мясной соус, дал лепешку, банку мацони. Еще в Тбилиси нас предупредили, что в здешних местах неспокойно, осетинские села вокруг, какие-то волнения, ружья.
Господи, какими счастливцами мы были, что не понимали, как может сосед прогнать соседа. Как военное железо может изуродовать горы. Зачем дым буржуек коптит стены гостиницы «Иверия». Сколько нужно нищеты и лжи, чтобы лишить народ великодушия. В каникулы мы играли в шахматы и катались на лыжах.
Зло для нас еще было предметом умозрения, тем, что содержалось только в книжках. Даже измена возлюбленной воспринималась как приключение.
Никто не знал сердцем, что зло есть ложь, уравнивание живого с мертвым. Но вот снова тишина втекает в мозжечок.
Я видел фотографию — лужу на окраинах Цхинвали. Огромную лужу, через которую шел осетинский ополченец. Истощенный небритый старик прижимал автомат к груди, как ребенка. На краю лужи лежал навзничь грузинский солдат, без ботинок, тощие волосатые ноги, ступни вытянуты как на «Распятии» Эль Греко. Кто-то задрал ему на лицо гимнастерку. Впалый бледный живот. Ополченец опустошенно смотрит прямо перед собой.
Отчего только с оружием в руках государство называет себя «родиной»? Отчего вновь так близко время, как тогда, семнадцать лет назад в лесу над Бакуриани, внутри облака, когда, спускаясь в кромешной зге, я слышал, как новая эпоха втекает мне в уши, целует сердце, морозит насмерть? Отчего уже третье воскресенье я не слышу колоколов грузинской церкви в Зоологическом переулке? Отчего ненависть обряжается в одежды добра? Отчего Тбилиси сослан в Читу, а древние страны уравнены с нефтяными компаниями? Отчего Москва-река теперь стекает в Риони, а Миссисипи биссектрисой рассекла Междуречье?
Отчего мой лучший друг — грузин, правнук великого писателя, пьяный в стельку звонит мне из лучшего азербайджанского ресторана столицы, где поднимает тост за крейсер «Аврора», а сам давится от страха: съемная квартира, годовалая дочь, проклятая работа.
Не оттого ли тишина, отчетливая, как пророчество рыбы, снова ложится туманом в ноги, и уже некуда, некуда спускаться, — гора бесконечна, как Данте.
О чувствах
( про литературу )
Бунин написал «Окаянные дни», Чехов же, вероятно, просто бы не пережил или промолчал и уехал, но в новой редакции собрания сочинений непременно вычеркнул бы все места, где употребляет свое футуристическое заклинание: «Через сто, может быть, через двести лет…».
Бунин — вероятно, благодаря аристократической выправке — выглядит более пристрастным (но и страстным) в своих чувствах к персонажам, чем Чехов. Однако это обманчивая убежденность. Невозможно вызвать у читателя сопереживание, доверие к словам, если не испытываешь эмпатии к своим героям. (Пишущие с презрением к героям — это только люди, вымещающие свои чувства на бумаге, занимающие у случайного читателя безвозвратно.)
Чехов попросту тоньше в своем отношении, которое куда более развитое, чем у читателя, — отсюда его чувства и кажутся поначалу ненаблюдаемыми и принимаются за бесстрастие, которое тоже есть — но только ради свободы персонажей, только для нее. Я не могу назвать ни одного произведения зрелого Чехова, в котором имелся бы персонаж, обделенный авторским отношением. Вот почему также Толстой и есть Анна Каренина. Отсюда его, Толстого, огромная любовь к ней и физиологическая беспощадность, достигающая в финале, по сути, библейского масштаба.
На абитуре нас поселили в общагу — 6-е общежитие Факультета общей и прикладной физики МФТИ. Пятиэтажная хрущоба у станции «Новодачная» была в те дни засыпана средством против клопов, и жить в ней можно было только на подоконнике у распахнутого окна. Глаза слезились, носоглотка першила. Накануне мы отмечали получение аттестатов на Воробьевых горах, и мне пришло в голову оторваться от земли в этом сакральном месте Москвы — прокатиться с горки малого трамплина. Меня успели снять с лестницы и увели на рассветную платформу Кунцево — ехать в Долгопрудный. Там я пришел в Академический корпус и стал ходить по этажам с факультета на факультет, интересуясь, где же здесь занимаются всерьез математикой. Мне объяснили, что теоретическая физика нуждается в математике и отправили в деканат ФОПФа. Так я оказался вечером наедине с погибающими клопами. Но сдохли они не все. Ибо на третьем курсе я в отчаянии взял у соседей бутыль одеколона и устроил им пламенную баню: залил все щели нашего самодельного мебельного гарнитура и поднес спичку. Было красиво. Неоновые бороздки подсветки изящных нар, сварганенных из мебельных щитов, — я вспомнил их лет десять спустя в Лас-Вегасе. Хорошо, не занялось. Это были времена, когда Макдональдс был кладезью деликатесов. Когда «Честерфильд» курился, как амброзия. Когда приходилось зимой оттаивать за пазухой бутылку «Трехгорного», купленного в неотапливаемом киоске. Но главное — тогда казалось, что время идет, а не пятится в преисподнюю.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу