Черная Грязь – здесь мамунька родилась!
Я спеленут этим взглядом, завернут в тот дождь, как в дождевик, он лижет кожу вкрадчивыми шершавыми кошачьими язычками. Сильный ли, определялось по водосборному баку над мойкой. Как барабанит. С разрывами, воронками или даже градом. Или – с дачной террасы еле видно – прикрылась стыдливо веером жасмина. Мойка стояла на спаянных ржавых – вытерты до гладкости поручней, их хотелось ласкать, лизать, как зимой, – столбах. А ясность/мрачность дня – я уже говорил, давал координаты: утром по окрасу занавесок, чей потерянный цвет возвращало укравшее его же когда-то солнце. Там был совсем другой Гидрометцентр.
Да и другие книги – на излете Союза были трех видов. Ну, макулатура – это понятно. Дюма, Пикуль и волшебнейшие розовые Муми-тролли. Но это у всех и – слишком спортивно, что ли: набрать 20 кг на книгу, отстоять и сдать, получить квиточек-марку (сейчас я бы сравнил ее с турецкой визой, вклеиваемой в паспорт), потом книгу. Были книги – от Нины Иосифовны. Нина Иосифовна готовилась уехать к детям в Израиль, брала у мамы уроки английского и расплачивалась книгами из своей библиотеки, которую с собой не взять. Библиотека у нее была тщательной, но уже прореженной, щербатой – родственниками, которые пока оставались тут, или уж не помню чем. Помню, сравнивали, как недостающие зубья в расческе, собрание сочинений Чехова – каких-то томов не было у нас, но находились у нее, так и латали. И были – лучшие книги тех лет – из букинистического в Столешниковом переулке. Как в «Школе для дураков» «Станция называлась…», так и тут – назывался он, если память говорит, а не завирается, «Букинист». Его давно закрыли, но, как свиток Торы наматывается на валик «Древа жизни» (Эц ха-Хаим), так и Столешников до сих дней намертво приравнен «Букинисту». Борхес, Кортасар, талмуд хинкисо-хоружего «Улисса», репринтный Флоренский и Лосев в серой с золотым тиснением (потом стала красной, уже не такой) серии «Из истории отечественной философской мысли» (от всей русской религиозной мысли начала прошлого века до сих пор до меня доносится этот серо-золотой запах), черный райт-ковалевский сборник Кафки… Про Серебряный век я даже не говорю… Дед ушел из главка министерства, что должны были упразднить, на вредное производство, перерабатывать ртутные лампы дневного света в Электроуглях, там много платили, как-то подкинул целую тысячу – все подкинутое было истрачено на яд высокой пыльной возгонки. Смотря на даты изданий, я понимаю, что память анахронистична, а книги пере- и даже постперестроечны. Но не суть – значит, тот букинистический немного вырвался из эпохи, – и, а я – все книгофилы архаичны – связал их две вправленным гамлетовским суставом. И это подсвечивает другой смысл. Что букинистический – это вообще очень символический книжный для тех лет. В него снесли старые книги (а не были ли в СССР если не самыми стоящими, но уж точно желанными самыми книги, написанные до его рождения?), но наделили другим аксиологическим смыслом запретного плода с древа познания. Букинистический магазин в СССР – настоящая фуколдианская гетеротопия, место вне места, вроде бы разрешенное, но неодобряемое и подозрительное (а книги отчасти бесправны, но стоят больше положенного). В букинистическом книги не продают, а перепродают – экономическая метафора теневой/натуральной советской экономики. Да и не об экономике он, а о людях (не что произвели, а что принесли) – так и СССР держался на порыве духа, а не экономическом подбрюшье-базисе. Сгнивший на вечном причале ВМС на воздушной подушке. Букинистический – это книжный прошлого (даже если и недалекого): он сейчас в янтаре памяти, как сам СССР. Устаревший еще при рождении, как наследник древнего жанра (утопии – если христианского братства, антиутопии – если тиранства), СССР рифмуется с ним, а нынешняя эпоха – нет, с чем-то другим.
Твое тело – когда оно может принадлежать мне? Когда я тебя люблю? Когда забыл? Когда я в тебе? Когда ты сама вспоминаешь его? Когда перебираешь свои старые фотографии? Вдруг чувствуешь себя так же, как маленькой девочкой? Так давно-давно-давно? Тело принадлежит мне в старых мелодиях? В холодном заводском ветре. В пустом игрушечном городе. В марте, октябре и в среду. В убитых воспоминаниях оно принадлежало мне всегда? Никогда? Или да? В боли, боли, ее пожаре и ледяном аду. Всех кричащих гудках машин, взывающих к утру. In Utero. И старых хипах, что стрельнут рублик, одарят – улыбкой. В мокрой теплой гнили под осенней падалью-листвой. Под ногами, меж сгибов локтей, упавшем волосе, волоокой звезде. В Рождестве и зиме. На посыпанной тальком луне. В трясине и мгле. В кафе?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу