Кант полагал, что сделал то же самое в метафизике. Если допускаешь, что априорные концепции в наших головах независимы от того, что мы видим, и фильтруют то, что мы видим, получается вот что: берешь старое аристотелевское понятие о человеке науки как пассивном наблюдателе, «чистой дощечке» [13] Впервые выражение «tabula rasa» Аристотель использовал применительно к детскому сознанию в трактате «О душе».
— и выворачиваешь его наизнанку. Кант и миллионы его последователей утверждали, что эдакий переворот дает нам более удовлетворительное понимание того, как мы познаем.
Я углубился в некоторые детали этого примера, отчасти чтобы чуть ближе показать некий район этой высокой страны, но в основном — подготовить вас к тому, что Федр сделал потом. Он тоже совершил переворот Коперника и в результате достиг решения: мир оказался разложен на классическое и романтическое понимания. А мне еще кажется, что так станет понятнее и совокупный смысл этого мира.
Метафизика Канта сначала вдохновляла Федра, но потом стала нудной, и он не понимал, отчего так. Подумал и решил, что, быть может, причина кроется в его восточном опыте. У него тогда возникло ощущение, что он сбежал из тюрьмы интеллекта, а теперь вот — опять тюрьма, да еще крепче прежнего. Он читал эстетику Канта с разочарованием, потом — в гневе. Сами идеи насчет «прекрасного» казались ему безобразными, причем безобразие это было так глубоко и всепроникающе, что Федр не имел ни малейшего понятия, откуда начинать на него наступление или как его обойти. Казалось, оно вплетено в саму ткань кантовского мира — настолько основательно, что выхода нет. Не простое безобразие XVIII века и не «техническое» безобразие. Федр замечал его у всех философов. Весь университет, в который он ходил, смердел тем же безобразием. Оно было везде — в аудиториях, в учебниках. И в самом Федре оно было — и он сам не знал, как или почему. Безобразен был сам разум, и от этого, казалось, никак не освободиться.
В Кук-Сити Джон и Сильвия счастливы — такими я не видел их много лет, — и мы выгрызаем из горячих сэндвичей с говядиной огромные куски. Я счастлив, что слышу и наблюдаю их высокогорное буйство, но почти ничего им не говорю, просто ем.
В широкое окно ресторана видны огромные сосны за дорогой. Под ними в парк ездит много машин. Опустились уже намного ниже границы лесов. Здесь теплее, но случайная низкая туча над головой готова пролиться дождем.
Наверное, будь я романистом, а не лектором шатокуа, попытался бы «развить характеры» Джона, Сильвии и Криса сценами действия, которые заодно являли бы «внутренние смыслы» Дзэна, а может, и Искусства, а может даже — и Ухода за Мотоциклом. Вышел бы всем романам роман, но я отчего-то не горю желанием его писать. Они — друзья, не персонажи, и как однажды сказала Сильвия: «Мне не нравится быть предметом!» Поэтому я не вдаюсь в подробности, которые мы знаем друг о друге. Ничего плохого, но и ничего значимого для шатокуа. С друзьями так и надо.
В то же время, я думаю, из этого шатокуа можно понять, отчего я, должно быть, кажусь им таким сдержанным и отчужденным. Время от времени они задают вопросы, на которые вроде как надо отвечать — разъяснять, какого черта я всегда такой задумчивый, но стоит проболтаться, что именно у меня на уме — скажем, априорное допущение временно́й непрерывности мотоцикла, — причем не ссылаясь на всю идею шатокуа, — они очень удивятся и спросят, что со мной случилось. А мне интересна эта непрерывность — и то, как мы о ней говорим и думаем; поэтому я выпадаю из обычных застольных ситуаций — отсюда и отчужденность. Тут и загвоздка.
Проблема нашего времени. Сегодня диапазон человеческого знания настолько велик, что все мы — специалисты, а дистанции между специализациями так огромны, что, если хочешь вольно бродить меж ними, окружающим придется отойти в сторонку. Все это застольное «здесь и сейчас» — тоже специализация.
Крис вроде бы понимает мою отстраненность лучше Джона и Сильвии — быть может, больше привык к ней, и его это больше касается, таковы у нас отношения. Иногда в лице его я читаю тревогу — или по крайней мере беспокойство; спрашиваю себя почему, и выясняется, что это я злюсь. Не обрати я внимания на его лицо, может, сам бы и не понял. В другой раз он бегает и скачет вокруг, я опять недоумеваю, а оказывается, это потому, что я в духе. Теперь я вижу, что он нервничает и отвечает на вопрос, который Джон, очевидно, задал мне. О людях, к которым мы приезжаем завтра, — о ДеВизах.
Читать дальше