Но почему же беды! Ведь так все хорошо у нее теперь, ни намека на это! Может быть, все как раз очень справедливо? Все именно так, как следует? Но откуда тогда этот страх, эти ожидания? Не от той же канцелярской тяжести неожиданно заканчивающихся личных дел сотрудников! Не из рассказов же Миры! Есть же враги! Несомненно, есть враги! Но ни она, ни ее мама, ни Павел врагами быть никак не могут. Значит, страх вырос на пустом месте, он от ее личной слабости, он – следствие ее впечатлительности. И все же… Все же лучше уйти отсюда, подальше уйти, спрятаться и спрятать то, что ей дорого, то, что не может существовать, если его не сохранить…
Все это Маша, прежде всего, трепетно сохраняла в себе, как тайное знание жизни, и хотела очень деликатно, очень постепенно передать ее Павлу. Да так передать, чтобы не испугать, не озлобить, не выдать тех важных секретов, которые ей были доверены государством, не выбить из-под него жизненной основательности, свойственной людям его происхождения и его крови. Крестьянин доверяет лишь земле, даже когда он оторван от нее, у него есть один бог – бог великого плодородия, требующий поклонения себе такого же естественного, как поклонение природе, как внимание к ее дарам, к ее великим явлениям. А Павел был из крестьян и в нем жил тот же дух, которого он не осознавал, как любой человек не осознает свое естество, не имея возможности сравнить его с чем-то. Маша это понимала и именно поэтому, кроме всего прочего, стремилась выстроить заградительную крепость вокруг себя и Павла. Но очень медленно она стала замечать, что он сделан из какого-то иного материала – жесткого, непреклонного, даже, холодного, и в то же время умеющего вдруг стать гибким (после разогрева от горячих жизненных соков), податливым чужой воле. Это испугало ее, насторожило, и она еще настойчивее стала выстраивать картонно-бумажную, канцелярскую, сухую по своей природе, защиту вокруг себя и своего понимания действительности.
Павел же быстро усвоил все правила своей строгой и напряженной службы. Он действительно большую часть времени стоял за дверью приемной, у специально поставленной тумбочки, с начищенной, пахнущей ружейным маслом, трехлинейкой. Маршал, минуя его несколько раз на день, всегда на мгновение приостанавливался и заглядывал в глаза, а порой даже чуть заметно подмигивал. Как-то спросил, хитро сощурившись:
– Ну, что, молодой Чапаев, нравится тебе тут торчать? Или часы считаешь? Уволишься после действительной да в свои Тамбовские степи поскачешь?
– Никак нет, товарищ маршал Советского Союза, – ответил Павел, – На сверхсрочной желаю остаться. Если можно…я и дальше служить у вас стану.
– Ну, ну! Служи…пока. А может, мы друг другу разонравимся?
– С моей стороны такое невозможно, товарищ маршал Советского Союза.
Буденный усмехнулся в усы, стрельнул весело лукавыми глазами и, махнув на прощание рукой, пошел куда-то по коридору. Вслед ему из-за многих дверей слышалось как неустанное эхо, шарахающееся от крашеных стен:
– Здравия желаю, товарищ маршал… Здравия желаю… Желаю… Желаю…
Звонко хлопали каблуки, а, порой, звенели шпоры. Бывший командарм ввел франтоватую моду на кавалерийский шик и в своем сугубо штабном ведомстве.
Кроме Павла, на часах у приемной стояло еще трое военных, тоже поставленных тут от НКВД. Они все меняли друг друга и на первых порах общались мало. Знакомы были только по именам и фамилиям – Степан Павшин, Родион Колюшкин и Иван Турчинин. Колюшкин и Турчинин были уже сверхсрочниками, а Павшину еще оставалось два года службы на действительной. Из всех самым младшим был Павел Тарасов, потому что на службу он напросился когда-то у помощника тамбовского военкома в девятнадцать лет, а эти все шли с двадцати одного. Но Павел был всех выше и крепче, и лишь его почему-то больше всех выделял маршал. Это было странно, но Павел уже стал привыкать к тому, что удача ступает к нему по вдруг неожиданно открывающимся дорогам. Он не догадывался, что все дело в его характере, тихом и верном, в особенном, простоватом обаянии, идущем от врожденной бесхитростности. Это чувствовали другие, сильные люди, они понимали в глубине души, что на такого можно положиться, на такого можно опереться, и что с ним, как потерять что-нибудь, так и найти не грех.
Хотя о той самой «бесхитростности» он сам думал иначе. Он ее стеснялся, потому что не верил, что столь уж искренен во всем. Да вот, например, как объяснить его побег из Лыкино, чтобы не нести на плечах весь груз забот о сестрах и матери? Бежал-то как будто не в те места, где можно наслаждаться бездельем на ряду с безответственностью, а как раз наоборот – на рисковую пограничную службу, возможно, даже к самому черту в зубы. Это ведь просто повезло, а так всё могло сложиться иначе. И все же именно в этом Павел видел скрытый интерес для своей личной выгоды – мол, рискнул, поставил на горячее, на острое, а выпала ему удача, выигрыш выпал. Да какой! Потому и краснел он, когда кто-нибудь почти упрекал его в добродушии и в бесхитростности. Казалось, дважды обманывает людей. Он не понимал, что в этом его смущении как раз и состояло искупление вины за тот побег из Лыкино, потому что внутри себя он не был слеп и глух, а то, что он осознавал без всяких внешних шор, трепало его память, а та, в свою очередь, бередила совесть. Но пойми он это, оно бы сразу стало частью его хитрости. Вот такое коварство ума, вот такое препарирование души как раз для Павла было чуждо, а потому он имел шанс так и остаться в девственном неведении о своем истинном характере. Слишком сложным было это, казалось бы, домотканое полотно, в котором он когда-то сделал свои неловкие стежки и теперь стеснялся его несвежего вида.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу