…Да, да, да! Доставляли неизбывную радость, казались уже необходимыми рубашки именно в тоненькую полосочку с небольшим корректным воротничком, ботинки с дырчатым рисунком, с «разговорами», как фарца выражалась, супердорогие, большой флакон английского одеколона, стоящий в ванной у зеркала во всю стену, и собственное выражение медлительной усмешки при встрече с не очень приятными знакомыми, и новые, вошедшие уже в привычку манеры, жесты человека, обеспечивающего себе задел. Все это вместе оказывалось настолько прельстительным, что поглощало общей своей массой смущенные попискивания где-то в самой глубине. А все же царапающие ощущения проникали сквозь толщу. И тут Ласточкин не обманывался: атмосфера вокруг него бывала не самой благоприятной.
Если бы источником неприязни оставалась только лишь зависть, обычная, элементарная, не следовало бы и вникать. Зависть имелась, но примешивалось, вклинивалось и другое, что выдавалось уже за превосходство, причем в сфере нравственной, и оттуда, с иной высоты, осуждало как бы даже брезгливо.
Хотелось отмахнуться. И вместе с тем собственная половинчатость, раздвоенность напрашивались на конфликты. Под жесткой наработанной броней местами прорывалась рыхлость, потребность объясняться, каяться. Вот уж совсем нелепо получалось. Но его, Ласточкина, томила исповедальная словоохотливость как раз с теми, кто категорически не принимал, не понимал одолевающих его соблазнов — то ли по твердости убеждений, то ли потому, что их-то никто не искушал. Не представлялось им, что ли, никакого выбора?
Они неважно жили. Трудно, скудно. Ласточкин улавливал такие обстоятельства с ходу: детство, юность чутье его отладили на этот счет. Они, они… Сотни тысяч возвращающихся со службы в метро с серыми, с тенями усталости, лицами, уткнувшись в книги, заботливо обернутые газетой. Мужчины пообтертые, не старые, не молодые, женщины в раскисших от уличной слякоти сапогах, с авоськами, которые они надеялись сдать на вешалке, преодолев сопротивление гардеробщиц, спешили на концерт, в театр, с глубоко запрятанным ощущением праздника. Они — интеллигенция, вот кто.
Знали, читали, обсуждали, оценивали, слушали, перебивали друг друга, и запал их был истинный, они не соперничали, подлинное для всех искали. Насущное, серьезное, ироничное, скрытое под личиной забавы, но намекающее хотя бы, раскрывающее хоть в какой-то степени то, что волновало всех.
Ели со сковородки картошку, отпивали из бутылки кефир и терпеливо стояли в многочасовой очереди, чтобы увидеть маленькую съежившуюся фигурку Христа Рембрандта. У книжного прилавка листали в забытьи роскошный альбом, цена которого представлялась фантастической. Плотно жались друг к другу в проходе амфитеатра Малого консерваторского зала, где живой и уже великий пианист укрощал свой исполнительский гений ради музыки.
Взгляд их небрежно соскальзывал с лакированного бока чьей-то чужой машины без всякого отзвука, и полная их тут естественность и делала их неуязвимыми.
Самая главная, самая ценная аудитория — вот кем они являлись. Их ни в чем не удавалось обмануть.
Они и по отдельности сохраняли свою силу, основанную, пожалуй, на общей вере, корни которой, как ни подкапывайся, враз не обнажатся, настолько они глубоки. В повсеместном коловращении, извне не защищенные, они умудрялись как-то уберечься от суетности, и незамутненное достоинство в них тоже могло показаться загадочным, поскольку не находило обоснований ни в чем осязаемом, зримом.
Скромное положение, небольшие оклады. А в толчее, грубом наседании друг на друга, безнаказанном рефлекторном хамстве, оттаптывании ног, обрыве пуговиц — в час «пик», скажем, — именно у них, с невольностью, выдающей породу, вдруг вырывалось беспомощное и разящее наповал: ах, извините… простите за неловкость… пожалуйста…
Вот на кого Ласточкин порой глядел, изнывая от желания приблизиться. И догадывался, знал почти наверняка: не поют они его песен.
Для человека так называемой свободной профессии особенно важен строгий распорядок дня. Не имеет значения, как именно он выстраивается, с ранним ли, поздним ли вставанием, но четкая определенность часов занятий вырабатывает инстинкт, пробуждаемый ежедневно, как чувство голода.
Ласточкин был противником мифа, приписывающего вдохновению нечто божественное. Целомудрие профессионала не позволяло ему ни вслух, ни мысленно подобные фразы употреблять — крылатое, прихотливое, неожиданное… Куда там! В процессе длительного, упорного трения искра, случалось, возникала и тут же гасла в наплыве новых преодолений. Преодоления, правда, могли породить задор, веселую злость, внутреннее подхихикивание, умиленность, растроганность, но и упрямство, и прилежание тоже давали неплохой результат. В апофеозе мученичества нужды не возникало вовсе.
Читать дальше