Об исчезнувших за заводской стеной дефективных тоже не принято было говорить. Но об этом и заговорил Ромашов в старом гараже, где по понедельникам, с утра, собирались уцелевшие дражненцы, чтобы посмотреть на недельный приплод дефективных. Обычай этот завелся в Дражне вскоре после пожаров. Дефективные не заботились о своем потомстве, и дражненцы, повинуясь чувству, названия которому — не было такого до пожаров! — не знали, уносили похожих на людей новорожденных в дома и кормили их, пока те не сбегали в старый гараж, а уже оттуда, услышав заводской плач, убегали из поселка навсегда.
Так вот, в холодном, словно размытом утренними сумерками гараже и заговорил Ромашов об э т о м. И мгновенно смолкли неразборчивый шепот, смешки. Оцепенелая тишина повисла в старом гараже. Об э т о м нельзя было говорить…
Огромная, проколотая редкими дежурными огоньками, исхлестанная прожекторами тепловозов ночь скрывала пока заводское поле…
Она то хрипела, словно бы задыхаясь, то наполнялась бешеным лязгом металла, то охала и всхлипывала, как старуха, и тогда, приглядевшись, можно было заметить дым, ползущий из люков, из разверстой земли, из лопнувших труб. Попадая в прожекторный свет, этот дым белел, но поднимался в вышину и, заслоняя звезды, становился искристо-голубым.
С одной стороны подступали к заводскому полю ржаво-кирпичные стены, а с другой — теснились черные дражненские сады. На самом поле ничего не было. Посреди беспрерывно толкающихся здесь составов стояло только желтое зданьице промышленной станции, в котором даже в праздники не гас свет.
Дежурный свет горел и в дражненской проходной. Тут, постелив на лавке шинель, пытался заснуть охранник Лапицкий. Сон не шел к нему, и сквозь затхлую, нехорошую дремоту почудилось Лапицкому, что серою тенью проскользнула на завод Помойная баба.
Никто в Дражне не помнил, как завелась в поселке эта старуха. Она жила в покосившейся избе, что стояла над оврагом, испокон веку служившим дражненцам поселковой помойкой.
Однако, выпивши, дражненцы любили порассуждать о Помойной бабе.
— А занятно, однако… Чего это дура над помойкой живет?
— Понятное дело… Откуда ума взять? Поселилась дура, а помойка и развелась вокруг.
— Чего ж тут понятного? Чего же, например, возле твоего дома помойка не разводится?
— Моего-то? — собеседник задумчиво оглядывал свой кулак. — Ну это пусть попробует… Это мы посмотрим, как она разведется.
— Да чего же и не попробовать? Интересно, кто ты такой, что и попробовать нельзя?
— А ты кто?
И редко эти беседы кончались миром.
Благоразумные дражненцы пытались успокоить спорщиков, уверяя, что и Баба и поселковая помойка были в Дражне всегда, когда еще и Дражни не было, но их старания пропадали даром — драки в поселке не прекращались.
«И куды только милиция смотрит?» — обеспокоенно подумал сквозь сон Лапицкий. Встретить Помойную бабу считалось на заводе плохою приметой, а Лапицкому предстояло дежурить еще и вторые сутки. Лапицкий горестно вздохнул и снова забылся в душном, неспокойном сне.
…Должно быть, наступила весна. Лапицкий сидел у Свата и договаривался нанять на паях цыгана с лошадью и зараз вспахать оба огорода, а сам прислушивался, как хвастает дочка Свата в соседней комнате Хемингуэем, которого вынесла с полиграфкомбината. Хемингуэй такой был у Лапицкого. Месяц назад он сдал в макулатуру две коробки чистых бланков накладных и получил талон на Хемингуэя… Но что же получается? Он старается, макулатуру сдает, а другие за так всё имеют, с работы тащат. Умеют же устраиваться люди. Лапицкий обиженно засопел, позабыв от обиды о соседе, и тот — шутник, мать его! — подпалил папироской фуфайку Лапицкого. Едко затлела вата.
— Ах ты, едрена вошь! — закричал Лапицкий на Свата и тут же проснулся.
Но едкой гарью пахло не из сна. Это шинель сползла на раскаленные спирали «козла» и затлела. Лапицкий вскочил. Сдернул с «козла» задымившуюся полу. Ах, беда-то! Насквозь прогорело сукно.
Лапицкий и так и этак крутил прогоревшую шинель, но дырка не сходила, не пропадала никуда, в отчаянии поднял Лапицкий к окошечку наполненные страданием и мольбой глаза и тут же зажмурил их, замотал головой: согнувшись под тяжестью мешка, внимательно смотрела на него Помойная баба.
— У-у! — завопил Лапицкий. — Штоб тебе курице приснится!
Он рванулся к двери, но было уже поздно. Загремев мешком, выскользнула Помойная баба из проходной.
Лапицкий сразу успокоился. Потирая кулаком отдавленное ухо, опустился на стул, снова помотал головой и зевнул. Так вкусно, так широко зевнул, что за раскрытым ртом исчезло и лицо с красноватым носом, исчезло отдавленное во сне ухо — ничего не осталось, кроме зияющего, как пропасть, рта.
Читать дальше