Когда к ней вернулись силы, мы добрались до машины и поехали в Приют Рыбешек, чтобы она могла посмотреть на все собственными глазами. Я чувствовал себя на грани безумия из-за непомерного груза знания, тяготевшего надо мной. Не могу передать, какой гнев охватывал меня, когда я видел полное ее безразличие; она обращалась со мной как с одержимым, юродивым, как с Кассандрой, бормочущей пророчества. Она снисходила до меня. Она высмеивала меня, боже мой, а мир лежал вокруг нас в руинах. Но ей еще предстояло горькое пробуждение, да, и эта мысль удерживала меня от того, чтобы сказать ей что-нибудь, о чем я бы потом жалел. Мне не хотелось потерять выдержку и отпугнуть ее, но я ненавидел глупость и упрямство. Это было единственное, чего я не терплю в студентах. Вернее, не смог бы вытерпеть. Вернее, не терпел.
Приют Рыбешек, который и в лучшие времена вряд ли можно было принять за центр цивилизации, теперь выглядел так, будто был в запустении добрый десяток лет. Сквозь незаметные трещинки в дорожном покрытии пробивались сорняки, на бездействующей бензоколонке осела пыль, большинство окон покрыты грязевыми разводами. Но главное — звери, везде звери: сурки, вразвалку, как хозяева, ковыляющие по автостоянке; пара койотов спит в тени покинутого пикапа; вокруг каркающие вороны и верещащие белки. Я заглушил мотор в тот момент, когда медведь цвета поджаренного с корицей хлеба важно перевалился через разбитое окно и улегся на спину, помахивая в воздухе окровавленными лапами, будто пьяный, — что, впрочем, соответствовало истине, как мы выяснили спустя несколько минут, когда медведь, шатаясь, поднялся на лапы и нетвердой походкой убрался в кусты. На бакалейный отдел совершила налет целая ватага различных созданий, разодрав витрину со сладостями до самой проволочной сетки, разбросав леденцы и мармелад, вдребезги разбив банки с джемом и бутылки с портвейном, а заодно раздавив все камышовые индийские статуэтки ручной работы. Нигде не было признаков прежнего жизнерадостного владельца заведения, не видно было даже его пляшущих ног; я мог только предположить, что вороны, койоты и муравьи сполна выполнили свою работу.
Но Сара, — Сара все еще не верила, даже после того, как опустила монетку в телефон-автомат и приложила к уху глухую пластмассовую трубку. Много же ей это дало; с таким же успехом она могла пытаться извлечь сигнал из булыжника или из деревяшки, и я сказал ей об этом. Она наградила меня мрачным взглядом, поежившись под свитером и жилетом, которые я ей одолжил, — был конец октября, и на высоте в семьдесят две сотни футов становилось холодно. Потом она попробовала опустить еще одну монетку, потом еще одну, пока в ярости не швырнула трубку, повернув ко мне искаженное лицо.
— Линия отключена, вот и все, — насмешливо произнесла она и добавила свою присказку, — это еще ничего не доказывает.
Она отказывалась верить сама себе, а я тем временем грузил в машину консервированные продукты, пробравшись в главное здание через разбитое окно и открыв дверь изнутри.
— А что ты скажешь об этом? — спросил я в сердцах, устав до смерти и от нее, и от ее тупоумия. Я кивнул в сторону тучных ленивых койотов, туши пьяного медведя в кустах, бродящих вразвалку сурков и хозяйничающих ворон.
— Не знаю, — ответила она сквозь зубы. — Меня это не касается.
У нее были коровьи глаза, тупые и безжизненные такого же цвета, как пыль под ногами. А губы тонкие и скупые перечеркнутые острыми вертикальными трещинами как глина на дне засохшей лужи. Я ненавидел ее всей душой будь она хоть трижды послана богом. Господи, как же я ее ненавидел.
— Что ты делаешь? — спросила она, увидев, что я упаковал последние продукты в багажник, сел за руль и включил мотор.
Она была в десяти футах от меня, ровно посередине между будкой отжившего свой век телефона и урчащей, полной сил машиной. Один из койотов приподнял голову, удивленный горячностью ее тона, и одарил ее сонным взглядом желтых глаз.
— Возвращаюсь в коттедж, — ответил я.
— Что-что?! — она побледнела, судя по виду, испытывая настоящие муки. Я был для нее дьяволом и сумасшедшим.
— Послушай, Сара, все кончено. Я же столько раз говорил тебе. У тебя больше нет работы. Не надо больше платить за квартиру и коммунальные услуги, не надо оплачивать машину и помнить о дне рождения мамочки. Все кончено. Ты понимаешь?
— Ты больной! У тебя не все дома! Ненавижу!
Мотор урчал у меня под ногами, горючее расходовалось впустую, но теперь бензин был неограничен, и хотя я понимал, что бензоколонка больше не работает, в мире были миллионы, десятки миллионов машин с полными баками, откуда можно откачать горючее, и никто слова не скажет. Я могу ездить на «феррари», если захочу, или на «ройсе», или на «ягуаре», на любой машине. Могу спать на кровати из драгоценностей и набить матрас сотенными купюрами, могу пройтись разок по улице в настоящих итальянских мокасинах и выбросить их вечером в мусорный ящик, а утром надеть новую пару. Я мог, но боялся. Боялся заразы, мертвой тишины, костей, стучащих на ветру.
Читать дальше