К последнему дублю, два часа спустя, Юн выглядел поистине душераздирающе: все его лицо было в поту, слюнях, блевотине и слезах. Я уже видел это прежде — шпионка, пособница коммунистов. Но то было по-настоящему, настолько по-настоящему, что мне пришлось усилием воли прогнать из памяти ее лицо. Я сосредоточился на вымышленном состоянии предельной деградации, которое Творец желал воплотить в следующей сцене — она тоже требовала нескольких дублей. В этой сцене, последней в фильме для Джеймса Юна, партизаны, разъяренные тем, что им так и не удалось сломить пленника и заставить его признаться в своих преступлениях, собираются вышибить ему мозги лопатой. Однако, утомившись от всего предыдущего, они решают сначала передохнуть и выкурить по сигаретке «Мальборо» из пачки Финча. К несчастью для них, они недооценили силу духа их жертвы — подобно многим своим южным собратьям, будь они борцами за свободу или борцами за свободу, Бинь думал лишь о том, как вырваться из пут тирании, а ко всему прочему относился с глубоким пофигизмом калифорнийского серфера. Когда он остался в одиночестве без полотенца на голове, уже ничто не мешало ему откусить себе язык и захлебнуться в фонтане собственной крови, серийно выпускаемой жидкости по цене в тридцать пять долларов за галлон, два галлона которой уже использовали, чтобы разукрасить Юна и землю около доски. Для мозгов же Гарри был вынужден состряпать самодельное церебральное вещество из овсяной каши и агара в только ему известной пропорции — эту серую, комкастую, студенистую массу он любовно размазал по земле вокруг головы Юна. Оператор приблизился к Юну почти вплотную, чтобы снять выражение его глаз. Оттуда, где я стоял, его видно не было, но я мог предположить, что это некая подобающая святому смесь экстатической боли и болезненного экстаза. Несмотря на все страдания, выпавшие на его долю, он так и не произнес ни слова — по крайней мере разборчивого.
Чем дольше я работал над фильмом, тем отчетливей чувствовал себя не только техническим консультантом, занятым в артпроекте, но и тайным агентом в недрах пропагандистской машины. Творец, конечно, считал свое произведение чистым искусством, но кто из нас заблуждался — он или я? Голливуд, эта артбатарея Америки, ведет постоянный обстрел всего остального мира, разрушая его ментальные укрепления своими хитами, блокбастерами и градом мелкокалиберной пиротехники. И неважно, какие истории скармливают зрителям. Важно, что они смотрят и любят американские истории — вплоть до того дня, когда и их, возможно, начнут бомбить самолеты, которые они видели в американских фильмах.
Ман, разумеется, понимал, что Голливуд играет роль пусковой платформы для межконтинентальных баллистических ракет американизации. Я письменно поделился с ним тревогой по поводу своего участия в работе над фильмом и получил на редкость подробный ответ. Сначала он откликнулся на мои переживания о беженцах: Слухи о наших действиях преувеличены. Помни стратегию Партии. Врагов Партии необходимо ликвидировать. Затем прокомментировал мою боязнь превратиться в коллаборациониста: Вспомни Мао в Яньане. И всё — но этого оказалось довольно, чтобы прогнать черного ворона сомнения, угнездившегося на моем плече. Когда американский президент в последний раз произносил хотя бы краткую речь о важности искусства и литературы? Я не мог этого вспомнить. Однако Мао, выступая в Яньане, заявил, что искусство и литература играют в деле революции ключевую роль. И наоборот, предупредил он, искусство и литература могут служить орудиями угнетения. Искусство нельзя отделять от политики, а политика нуждается в искусстве, чтобы влиять на умы людей, развлекая их. Советом не забывать о словах Великого Кормчего Ман дал мне понять, что мое сотрудничество с киношниками имеет немалое значение. Возможно, сам фильм не имел большого значения, но этого нельзя было сказать о том, что он представлял, — обо всем Американском Кинематографе. Наш фильм мог вызвать у зрителя разные эмоции, от восторга до отвращения, или оставить его равнодушным, как пустая выдумка, но суть была не в этом. Суть была в том, что, заплатив за билет, зритель позволял американским идеям и ценностям просочиться в беззащитную ткань своего мозга и податливую почву своей души.
Когда Ман впервые обсудил со мной эти вопросы — это было в нашей подпольной учебной ячейке, — меня поразила мудрость Мао и моего друга. Я ходил в лицей и никогда не читал Мао, никогда не думал, что искусство и литература могут иметь хоть какое-то отношение к политике. Ман вовлек меня и третьего члена нашей группы, очкастого юнца по имени Нго, в оживленную дискуссию о докладе Мао в Яньане. Высказывания китайского вождя об искусстве глубоко взволновали нас. По его словам, искусство может быть сразу и популярным, ориентированным на массы, и продвинутым — развивать вкусы масс, заодно поднимая свои этические стандарты. С азартной мальчишеской самоуверенностью мы с Нго обсуждали у него в саду, как этого добиться, а его мать время от времени выносила нам что-нибудь пожевать. Позже Нго погиб в одном провинциальном допросном центре — его арестовали за хранение антиправительственных листовок, — но тогда он был еще подростком, страстно влюбленным в поэзию Бодлера. В отличие от Мана и Нго, я никогда не проявлял ни организаторских, ни агитаторских способностей. Как сказал мне потом Ман, отчасти поэтому начальство и решило сделать из меня крота.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу