В некоторой связи с этими «тактильными симметриями» (по поводу которых я все еще не оставил попыток снестись с не слишком приветливым медицинским журналом, кишащим фрейдистами) я бы хотел расположить начальные пиктографические композиции — плоские, примитивные образы, которые появлялись в двух параллельных опытах, справа и слева от моего странствующего тела, на противоположных витражных створках моих галлюцинаций. Если, к примеру, с левой стороны моего существованья Аннетта садилась в автобус с пустой корзинкой, то с правой она сходила с него, обремененная овощами — царственная капуста над порабощенными огурцами. По ходу времени симметрии замещались более изощренными взаимозависимостями, или же они возникали вновь в миниатюре, но в пределах заданной картины. Теперь моему таинственному вояжу сопутствовали колоритные сценки. Я мельком видел Беллу, которая после службы копошилась среди уймы голых младенцев в общественных яслях, исступленно ища своего первенца, всего десяти месяцев от роду, опознаваемого по симметричным пятнышкам красной экземы на боках и ножках. Плавальщица с лоснящимися ляжками одной рукой отбрасывала с лица мокрые пряди волос, а другой (с другой стороны моего рассудка) толкала вперед плот, на котором лежал я, нагой старик с лоскутом парусины вокруг фок-мачты, скользящий в полную луну, чьи змеистые отражения струились среди купав. Меня поглощал длинный туннель, полуобещавший кружок света в отдаленном своем окончании, полусдерживавший обещание, являя рекламный закат, коего я так и не достигал, а туннель расплывался, исчезал, и вновь воцарялась привычная мгла. Как было «принято» в этом сезоне, группы франтоватых лодырей навещали мой одр, который вкатывали и оставляли в смотровой, где Айвор Блэк в роли модного молодого доктора демонстрировал меня трем актрисочкам, изображавшим светских красавиц: их юбки вздувались, когда они усаживались на белые стулья, и одна леди, указывая на мои чресла, непременно коснулась бы меня своим хладным веером, если бы ученый мавр не отвел его в сторону указкой из слоновой кости [219], после чего мой плот продолжил свое долгое скольжение.
Кто бы ни прокладывал курс моей участи, ему порой не удавалось избежать затасканных приемов. Подчас вектор моего стремительного движения уходил в небеса на аллегорическую высоту, навевавшую малоприятные религиозные ассоциации — если только не просто мысли о перевозке кадавров коммерческими авиарейсами. К заключительной стадии моего гротескного приключения в моем сознании мало-помалу установилось определенное представление о более или менее регулярном чередовании светлого и темного времени суток. На первых порах дневные и ночные эффекты косвенным путем передавались сиделками и другими рабочими сцены, которые слишком уж усердствовали в обращении с разборным реквизитом, — они то настраивали мерцание поддельных звезд с отражательных поверхностей, то малевали зарю через надлежащие промежутки. Мне никогда раньше не приходило в голову, что с исторической точки зрения искусство или, по крайней мере, предметы материальной культуры предвосхищали природу, а не следовали ей; между тем это, как говорится, именно мой случай. Так, в обволакивающей меня безмолвной дали узнаваемые звуки сперва предстали зрительно на бледных краях кинопленки по ходу съемки текущей сцены (скажем, церемонии научного кормления), затем что-то в бегущей ленте склонило ухо прийти на смену глазу, и тогда наконец мой слух возвратился — и с лихвой. Первый же шорох суетливой сиделки прозвучал раскатами грома; урчание у меня в желудке — ударом кимвал.
Я должен дать педантичным некрополистам, равно как и всем любителям медицины, некоторые клинические пояснения. Мои легкие и сердце работали — или были принуждены работать — нормально; тоже и кишечник, этот фигляр в ряду действующих лиц наших частных мистерий. Мой остов лежал плашмя, как на «Уроке анатомии» кисти старого мастера [220]. Предотвращение пролежней, особенно в лекошанском госпитале, граничило прямо-таки с манией, объяснимой, по-видимому, отчаянным стремлением подменить подушками и различными механическими приспособлениями разумное лечение непостижимой болезни. Мое тело «почивало», как может «почивать» или «покоиться» ступня гиганта; вернее сказать, впрочем, что я пребывал в состоянии какой-то ужасной разновидности затяжной (двенадцать ночей!) бессонницы, причем сознание мое оставалось все время начеку, как у того «Бессонного славянина» из циркового представления, о котором я как-то прочитал в «The Graphic» [221]. Я был даже не мумией, я был — по крайности, вначале — продольным сечением мумии или, скорее, абстракцией наитончайшего из ее возможных срезов. А что же голова? — хотели бы знать читатели, возглавляющие разные важные организации. Что ж, мое чело было как запотевшее стекло (пока не очистилось два боковых пятнышка); рот оставался немым и застывшим до тех пор, пока я не обнаружил, что могу чувствовать свой язык — чувствовать его в фантомной форме своего рода плавательного пузыря, который, быть может, пригодился бы рыбе в случае трудностей с дыханием, но для меня был бесполезен. У меня было некоторое ощущение длительности и направления — двух вещей, которые любимое мое создание, стремящееся помочь жалкому безумцу благородной ложью, объявило (в более позднем изводе вселенной) совершенно различными формами одного явления. Большая часть моего сильвиева акведука [222] (здесь приходится прибегнуть к специальным терминам), казалось, клинообразно спускалась вниз после нескольких катастрофических отклонений или затоплений в структуру, где помещается его ближайший союзник, который, как это ни странно, является также нашим самым непритязательным органом чувств, обходиться без которого и проще, и порой приятней всего, — и ах, как же я проклинал его, когда был вынужден осязать запах экскрементов, и ах (да здравствует старинное «ах»!), как я благодарил его, когда он подсказывал: «Кофе!» или «Пляж!» (поскольку анонимное снадобье пахло как тот крем, что Айрис втирала мне в спину в Каннице — полвека тому назад!).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу