Только в последний день Кирилл поехал на Мамаев курган; он опасался этого места – как слишком яркого, слепящего прожектора. Он поехал на трамвае, подземном трамвае, ходящем по тоннелю, как поезда метро; обманулся – сел в тот трамвай, что, как он думал, идет к кургану, но трамвай повез его в обратную сторону.
Странный трамвай, где перепутаны лево и право; и Кирилл подумал, что в этом городе вообще все перемагничено диким напряжением битвы, изменены полюса, трамвай идет по правилам левостороннего движения, а Родина-мать с мечом географически стоит так, будто поднимает немцев в атаку.
Здесь точка разворота судеб и времен на 180 градусов, точка смены плюса и минуса, низа и верха, всех значений.
Отсюда – бытовая мифология, треп про линию разлома тектонических плит, про геопатогенные зоны; отсюда – советское пропагандистское травестирование, фото замерзающих немецких солдат в женской одежде – немцы обабились, а русские возмужали; отсюда – Ника Сталинградская, ревностная богиня с лицом, искаженным оргазмом смерти, оставляющая обреченные войска Паулюса и навсегда переходящая к превозмогающим русским; не Родина-Мать – в советской культуре мать асексуальна, неженственна, – а неимоверно, страстно желанная Богиня Победы, впервые в ту войну понесшая в Сталинграде от советского штыка; фаллические штыки, гранитные стелы, выросшие как грибы из братских могил, тщательно, подчеркнуто прорисованные на фресках кургана длинные, толстые стволы орудий, танков, винтовок, – Кирилл впервые ясно ощутил дух вакхической солидарности, языческого экстатического опьянения оргией Победы, закодированный в памятниках; дух того не-христианского преображения, что сделал Михаила Владиленом-победителем окончательно.
Кирилл поднялся по длинной лестнице мимо гипсовых и бетонных солдат, вросших в рукотворные кирпичные руины, несущих раненого товарища, повергающих ощерившегося змея, – сквозь зал памяти, где белая рука, растущая из-под земли, держит факел, – к знобкому подножью статуи, к мощеной, идущей зигзагом тропке, вдоль которой сверкали синими мерцающими глазками лабрадоритовые плиты первых героев, лучших из лучших, – тех, чьими жизнями был вымощен путь к победе. И тут, на ледяном ветру, пахнущем окалиной, летящем с севера, со стороны заводов, где в разрушенных цехах проходила когда-то сквозь стены, трубы и печи линия обороны, – Кирилл остановился.
Чтобы одни победили, кто-то другой должен был проиграть; чтобы Владилен стал другим, кто-то еще должен измениться, историческое пространство для изменения не возникает просто так, оно непреложно требует взаимности, ответных шагов; необходим тот, кто упустил победу – и понял то, что не дано понять победителю; Немец-священник, немец – Солдат-калека, сводное альтер эго Владилена-Офицера, ставшего воином-победителем потому, что кто-то другой перестал им быть.
И Кирилл понял, что судьба Священника, Солдата-калеки отыщется как бы сама собой, позже и не здесь; а отсюда, с высоты, где было повернуто время войны, где одна сторона обрела будущее, а другая его потеряла, ему было видно тех, кто не дожил до этого часа. От спасшегося Владилена Иванова его мысль обратилась ко всем погибшим Швердтам.
* * *
Кирилл был поражен, как мало бумаг осталось от двадцатых и ранних тридцатых, когда семья вроде бы выбралась на берег нового времени, прижилась в новой стране.
Да, отца Софьи, священника, сослали на Соловки, откуда он не вернулся, однако никого больше не тронули; все-таки отобрали усадьбу – но удалось сохранить две комнаты в бывшем особняке Густава. Дети учились в школе, потом – все-таки отец был красным командиром – поступили в институты, в училища.
Казалось бы, в этом времени нечего было скрывать, незачем жечь потом бумаги, – а сохранилось буквально два-три листка, меньше, чем от времен более поздних и более опасных.
В усадьбе хватало места всем, и семье, и родне. В двух комнатушках, разгороженных внутри большой старой комнаты, семейство уже не помещалось. Так началось рассеяние, разбегание, разлет; взрослевшие дети перебирались в углы к знакомым, на съемные клетушки; некогда Арсений раздал детей в разные города – и те же силовые векторы растаскивали их дальше, семья, в которой что-то не сцепилось, не скрепилось, быстро рассып а лась.
Письма были редки. И Кириллу нарисовался какой-то общий предмет молчания, какой-то слон в гостиной, которого все стараются не замечать; это была собственно жизнь, в которой у каждого возникали свои пути, своя мера лояльности советскому строю; это-то, самое главное, никто и не обсуждал. Арсений, думал Кирилл, мучился тем, что не успел, не вытащил семью, – и бессильно наблюдал, как отчуждаются дети. Он сам далеко ушел по советской стезе, так же служил военным врачом, но, кажется, так и остался – внутри – заложником двух недостающих недель.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу