Царевы люди принялись выполнять приказ.
Вскоре на Москву были привезены епископ Досифей, майор Глебов, князь Василий Владимирович Долгорукий [103] В марте 1718 г. после жестоких пыток майор Глебов был посажен на кол, Кикин и Досифей были колесованы.
. Их прямо с дороги отправили в застенок, где уже дожидались своей участи Воронов, Лопухин, Кикин, Иван Афанасьев и Дубровский. Едва завидя дыбу и катов, узники до того перетрусили, что попадали на колени и наперебой друг перед другом начали каяться. Молчал один только Досифей, с презрением отвернувшийся от недавних друзей своих, да кое-какое смущение испытывал Глебов.
Толстой не добивался правдивых показаний, не задавал вопросов, даже когда в чьих-нибудь словах видел самую неприкрытую ложь, и записывал в строку каждое лыко.
Тотчас же после первых допросов в Санкт-Питербурх, Суздаль, в вотчины и монастыри поскакали курьеры «вязать крамольников».
Петр забрасывал сына слезными просьбами «пощадить родительскую честь, не ославливать на всю Европу» и вернуться домой.
«Клянусь Богом, – утверждал он в каждом письме, – что все позабуду и встречу, как подобает встретить наследника престола российского».
Царевич отмалчивался. Пока Петр знал, где скрывается беглец, в нем еще тлела слабая надежда уломать его, выманить любыми правдами и неправдами из-за рубежа. Но с той поры, как Алексей, приехав в Данциг, вдруг исчез, царь как с цепи сорвался.
– Все равно отыскать и доставить! – ревел он. – Всех перевешаю! Вы все с ним заодно!
Стоявший в Мекленбурге генерал Вейде, получив распоряжение государя «без ног остаться, а царевича недостойного отыскать», сунулся было за помощью к королевским министрам, но те решительно заявили, что «сыском не занимаются и господину генералу того же советуют».
Толстой прислушивался ко всему, что делается, но пока открыто ни во что не вмешивался, орудовал исподволь, через своих иноземных друзей. И лишь точно прознав, где скрывается царевич, выбритый и раздушенный явился к царю.
«Время пришло – довольно жить столбовому дворянину Толстому словно приживальщику при дворце. Пора вытравить из царевой памяти последние остатки недоверия к нему. Пора раскрыть глаза государю, чтобы увидел он, какого верного слугу держит в черном теле с самых дней стрелецкого бунта. К черту все бунты! Толстой в них давно уже не верит ни на эдакий ноготок. Крепка и непоколебима держава в могучих руках Петра Алексеевича, и все силы адовы не одолеют ее. Какой же дурак будет пробивать головой железную стену? Или своя голова надоела?.. Впереди ждут великие и богатые милости. И, может быть… Господи, Господи, в добрый час сказать, в дурной промолчать!.. Может быть, близок час, когда далекая мечта станет явью. Может быть, скоро дворянин Петр Андреевич Толстой станет графом… Да, Толстой должен быть графом!»
Так примерно думал дипломат, с преданнейшей улыбочкой уставившись на царя.
– Чего таращишься? Чего ты юродивого корчишь?
– Скорблю, суврен. Весьма скорблю-с.
– Ну-ну, скорби. Может, душа чище станет. Я не препятствую.
– Твоей скорбью скорблю, суврен. Конфузил твоя в сердце моем – стрела-с.
– Истинный иезуит! Тебе не вельможей, а монахом быть… Первым у Папы человеком был бы и первым споручником у Вельзевула в аду.
Дипломат так согнулся, что казалось, вот-вот он переломится надвое.
– Даже и горькие слова приемлю-с, как арфы игру, понеже исходят они от суврена. Но долгом почитаю присовокупить: я есмь не куртизан, а верное эхо-с моего обожаемого суврена.
– А покороче ты можешь? Так, мол, и так, Петр Алексеевич. По-военному.
– Можно-с, суврен. Желаю отбыть за рубеж.
– Че-го? – отступил в изумлении Петр.
– Вот видите, мой суврен, никак у меня не выходит короче-с. Но буду-с. А как русский человек, буду еще и начистоту. Милости жажду. Хочу, чтоб между нами ни облачка не было старого. Для сего и душу положить готов-с.
Откровенность дипломата влила в сердце государя надежду: «Ежели уж сей льстец поминает прошлое не страшась, значит, верным делом мыслит оправдаться передо мною».
Петр повернул руку Толстого ладонью кверху и звонко ударил по ней своею:
– Памятуй, Петр Андреевич! За Богом молитва, за царем служба…
– Памятую-с. Не пропадет… Но сие погодя. А сейчас тороплюсь. Адье!.. И еще на счастье… Хоть и не любите вы сих церемоний, однако дозвольте на счастье длань вашу облобызать-с.
Памфильев стал первым человеком в Мещанских слободах. И царевы люди, и купчины, и «подлый народ» – все ломили перед ним шапку и с великим уважением говорили о нем.
Читать дальше