— Ты поэт, оказывается, у нас, Юрик. Оттого электронику бросил?..
— Нет, не понимаешь ты, что война. Я бросил, потому что понял, я другое люблю, да, книги, историю, философию, стихи, пусть!.. Да ты в этом ни уха ни рыла! Ладно. Я стоял на дороге, а они шли. Мимо меня. Без конца. Все в одинаковых поверх полушубков брезентовых плащах с капюшонами, как в маскхалатах, автоматы за спиной — сверла-коловороты, валенки подбиты резиной, и катят за собой по снегу зеленые ящики на подшипниках, как пулеметы.
— Чего ж ты испугался, слабонервный?
— Испугался?.. Ты вот в Москве чудаков наблюдаешь в тулупах со сверлами подводного, то есть подледного, лова. А их у моря не десятки, их не сотни, их, может, тысячи тысяч, и никакие это не чудаки! Я такого не видел в жизни никогда. Это был исход наших городских мужчин. На волю!
— На волю?..
— Да. Вернее, они возвращались уже назад вечером. С воли. Воскресенье было. В дома свои постылые возвращались. В свою жизнь заведенную, в свой завод, к женам своим постылым возвращались. Со свободы. С воскресенья, солдаты залива. И брали с боем все поезда, электрички. Теперь они пьяные уже были все — они ехали назад.
— То есть… То есть что, Юрий Тимофеевич, хочешь ты этим сказать?..
— Что…
— Что ты ушел на волю? Сам? Навсегда? В сторону ты ушел. Печорин ты нашего времени. Печорин? Интеллигенция засранная в лифтах. А я сволочь такая жирная, я хапуга, миллионщик-деляга сегодняшнего дня?! Ты, что ли, научишь, как жизнь на свете прожить? Но ты же холуй! Ты их холуй в своей «свободе духа»! В лифте. А они все мои холуи. Они от меня зависят, понял? Я — свободен. И материально, и духом свободен я, Юрочка. Не зависим ни от кого.
— Ни от кого?
— Ни от кого. Я тоже послал электронику к едреной матери. Потому что я мастер, Юрочка, я художник, я — ас, высочайшего класса закройщик, понял ты?! И это я своим уменьем, своим трудом! Меня все знают, все меня хотят, а ты — никто. Я отыскал, как говорится, призвание, Юрочка, для нашего с тобой матерьяльного мира, а ты сам ушел. Куда?!. И я признаю́сь спокойно, что почти всему хозяин. Если хочешь, я — подводный хозяин. И ты мне еще спасибо скажи, что ни тебя, ни твоего дурака хромого Иванов не припутал к делу.
— Иванов?.. ОБХСС?
— ОБХСС. Вот он крепко сперва-то мешал, а потом ничего. Даже этого вашего дядю чужого — Стасик, да? — прочно пристроил. Так вот и сидит. Да и сам Иванов теперь сидит. И пол нашего отделения милиции, представляешь? И даже начальник отделения сидит. Они оказались, понимаешь, взяточники.
— Значит, что, взятки им стал давать, хозяин?
— Ну, как говорится, Юрочка, свечку ты в таком случае не держал.
— И без свечки ясно. Этакое счастье, знаешь, в гробу я видел.
— В гробу… Тогда сиди. Сиди дальше под лестницей. Сиди, сиди. Со всякими кретинами хромыми цацкайся, сиди, Юрочка.
— Много ж ты понимаешь, хозяин наш. Хромого вспомнил… Если у тебя голова существует еще, сообрази: он-то, хромой, счастливо прожил. Выжил. Заметь на будущее себе, хозяин.
— «Выжил»? А сколько душ он загубил, ты знаешь, сосед твой бывший, хромец?!
— А это тебе никак уже не известно. Лапшу на уши вешать проще всего. Он, может, счастливый, что до старости дожил, но не понял в жизни вот ни хрена и не разобрался ни в чем. А ты все уже отыскал. Себе? Ты все представил заранее?.. Для себя, ты — под-вод-ный хозяин.
Я сидел в кресле, сжав костыли, больной и старый, хромой дурак. Сидел, все сидел. Слышал, как слесаря Юру позвали, как чемоданчик инструментами внутри гремел, Юрой, кандидатом (ишь ты!..) наук, подхваченный, слышал, как они ушли… А я сидел.
Но потом я вылез. Я выбираюсь из его поганого кресла и иду. Иду прочь отсюда через их вестибюль.
Не быстро, спокойно иду, чтобы стертые наконечники костылей не скользнули, и песню еще мычу для спокойствия себе под нос, гордо мычу: «Шумел… шумел, горел лес Августовский». Песню, которую Можайкин когда-то пел!.. Можайкин. Афанасий Степанович… Насколько моложе я был? Бог ты мой. Всего на несколько лет… А я гордился им. Я любил его! Я слушал его, а он все рассказывал мне, рассказывал, объяснял, Афанасий Степанович…
— Бессарабию, Паша, наполняет народ молдавский, живут зачастую они бедно, хотя край богатый. А я, солдат молодой, был красив, Паша, но сильно застенчив и от воспитания старался всем услужить в их несчастье.
Я слушал его… Жизнь постигал!
Можайкин умер девять лет назад, тогда он жил на Трубной в Цветном тупике, дом шесть, квартира шесть. Теперь этого тупика, этих переулков нет, на том месте новый большой Дом политпросвещения.
Читать дальше