Когда опустили занавес, на авансцену вышла вся труппа. Последней появилась актриса, молчаливо две минуты сыгравшая брошенную. Зал взорвался аплодисментами. Потерпевшей, но победившей достались все собранные в тайге букеты из уже известных мне жарков и багульника и из других цветиков местного значения. Как я ни потешалась над реакцией простодушного зала, мне было грустно: бедные люди — эти горячинские зрители. Так вот я — нечто среднее между ними, кто трижды вызывал актрису без роли, и взыскательными столичными театралами.
Вообще о театре я вспомнила не только в связи с шабрским балаганом и не потому, что живу в «Драматурге», где даже Эдуард Радзинский живет, а из-за предстоящей в Монтре встречи с Аллой Демидовой. В конце семидесятых она через ленинградскую театроведку Раису Беньяш пригласила нас с Липкиным на «Вишневый сад», где играла Раневскую, с тем чтобы после спектакля мы поехали к ней в гости — почаевничать. Но я не предупредила ее через Беньяш, что не могу сидеть в гуще, и, попав в середину переполненного шестого ряда, еле дождавшись антракта, сбежала. Липкин для приличия, как я его попросила, не остался, а сел со мной в такси. Впоследствии мы с Демидовой несколько раз виделись, она вроде бы благосклонно всякий раз принимала мои объяснения, но все равно артисты подобное вряд ли забывают, и приглашений от нее в театр или в гости больше не поступало. А если перед кем-нибудь мелко провинюсь, то всякий раз, встретившись с тем, пред которым мелко провинилась, начинаю занудно объясняться.
Все же я несколько вру, несколько преувеличиваю свои бессонницы в Балагане. Я все несколько преувеличиваю, и хорошее и плохое. Люблю гармонию, но нужной для нее золотой середины установить в себе не могу. Иногда мне кажется, что и вся Россия никак не может установить в себе золотой середины: то преувеличивая, то приуменьшая свои силы, мечется из крайности в крайность без какой-либо остановки посередочке. Поэтому и среднего класса, которым так крепка, скажем, Швейцария, у нас нет. Только было начал образовываться в конце того и в начале этого века, задолго до Первой мировой, и на тебе — провалился в Октябрьскую революцию, так до сих пор и не встанет на ноги. В этой золотой середочке, по-моему, вся наша русская загвоздка. Вместо здравого середняка из перестроечной пропасти повылазило и взлетело на собственных самолетах хитроумно-предприимчивое, в основном младопартийное ворье. Сколько раз зарекалась ни о чем таком не думать, но срываюсь, несильная умом, в рассужденческую пропасть.
В первую ночь да и в последующие, когда сквозь оранжерейную, похожую на пальмовую, листву сверху пробивался рассвет, я на часок-полтора сладко задремывала. Сейчас, немного подремав, я бодро подымаюсь из балаганной пропасти на божий свет — в кухню, чтобы, как в Москве, попить кофейку с сыром и тянуть одну за другой сигареты «More» в красной упаковке, ожидая заезда за Аллой Демидовой, а потом — к Рильке! Курю длинные, коричневым цветом напоминающие сигары.
А на сигареты «Ява» я перешла еще в 68-м, когда, впервые поехав с Липкиным в Нальчик, забыла запастись «Беломором», а в Нальчике папирос не оказалось. Липкин и до меня ездил в Кабардино-Балкарию, но со мной — трижды. И трижды мы жили в угловом двухкомнатном полулюксе гостиницы в стиле сталинского ампира с колоннами. Эту гостиницу можно назвать более дородной сестрой старого домотворческого корпуса в Переделкине, — почти точно такой же ампир с колоннами и мраморной лестницей.
Там, на Голубых озерах, мы и встретились со Щипахиной, спросившей меня через девять лет: «А как Гитлер боролся с коммунистами?».
В Голубых озерах, в которые я мечтательно пускала сигаретный дым, — в бирюзовой, в тяжелой воде горы и деревья казались небоскребами. Небоскребы я увидела лишь в 89-м году в Нью-Йорке, но они не произвели на меня такого сильного впечатления, как отраженные в Голубых озерах. Почему-то отражение предмета в воде для меня часто привлекательней самого предмета: то ли зыбкость прельстительней четкости, то ли подводность — надводности, то ли невесомость — весу.
В два первых приезда в Нальчик Липкин, именно тогда бросивший курить, с утра до часу дня переводил эпос «Балкарские нарты», я тоже часок-другой — что-то плохое и плохо. Зато с вдохновенной старательностью мелко нарезала редиску, зеленый лук, огурцы и помидоры, укроп и киндзу, вареные яйца и до горечи соленый овечий сыр. Все это, залитое кефиром, Липкин называл богатырской пищей. До приема богатырской пищи мы шли гулять в начинающийся напротив двухэтажного гостиничного здания парк, где по обе стороны длинной центральной аллеи, буквально через три-четыре скамейки, на каменных постаментах стояли скульптурные портреты классиков Кабардино-Балкарии и Героев Советского Союза. Парк незаметно спускался в кизиловую рощицу. Но из этой малорослой рощицы с темно-красными вспышками ягод снежный Эльбрус казался еще белей и величественней и почему-то воздушней. Я даже сравнила его в стихах, вскоре потерянных, с неподвижным белым парусом, рифмуя Эльбрус со вспышками кизиловых бус. Но еще более красно-светящуюся кизиловую рощу я увидела в Чегемском ущелье, куда нас на свою родину возил классик балкарской поэзии Кайсын Кулиев.
Читать дальше