— А какие правильные частушки вы нам читали насчет Хрущева, вот его и сняли, теперь радуюсь вместе с вами.
Но я отнюдь не радовалась снятию Хрущева и с Губаревым за одним столиком сидеть побрезговала. При нем же рассказала Смелякову историю с частушками, и что под губаревскую диктовку на меня был написан донос.
— А ну чеши отсюда к копаной матери, доносчик копаный, — погнал Губарева Ярослав Васильевич.
Губарев поднялся не сразу: «Не верьте ей! Я сгоряча только подписал заявление парторга, не под мою диктовку. Не верьте ей!».
— А я каждому ее слову верю, а тебе, копаный мудяра, не верю, чеши от нас!
Так почему же не поверил мне Смеляков тогда, когда клеветнический скандал разразился?
Мы с моим приятелем отправились на троллейбусе в Высшие курсы. Директор курсов Лаптев был в отпуске, значит, к его заместителю Тельпугову, который, как мне думалось, не лучше Губарева. Обтекаемо-вкрадчивый Тельпугов, сочинитель рассказов о Ленине, он же парторг литинститута, вызывал во мне сильное подкожное недоверие, — когда бы я его ни видела, из-под кожи проступали пупырышки. В полном расстройстве от милицейского поклепа чуть было не поделилась своими мыслями с моим волжанином. Но сдержалась, вспомнив про «обет» молчания о подвале и понимая, что, в сущности, бездоказательна моя версия насчет умышленного преследования и провокации, что эту мысль я не продумала, а ощутила гусиной кожей.
Но мысль, которую я ощутила кожей, увы, подтвердилась через полгода, когда Леночка уже была закована в корсет в «Туристе», а меня Годик и поэт Николай Рубцов привезли в общежитие из Первой Градской больницы. Держаться на ногах еще не могла, да уже и отказывалась подниматься на ноги. Вечером меня навестили студенты с печальной для них новостью: закрывают литинститут. Я, конечно, посочувствовала, но большого горя в этом не увидела — писательству не учат. Так что о моем возвращении стало известно, а вот в каком я виде — нет. Через день, утром, я узнала, что студенты устроили неслыханное: демонстрацию протеста против закрытия литинститута. А в полдень прибежал однокурсник-уралец и с усилившимся от волнения заиканьем сообщил, что меня вызывает Тельпугов: «Ходят слухи, что ты подбила на демонстрацию». Щуплый, лысоватенький, чистый поэт Рубцов, пивший у меня чай с соленым огурцом, почуял неладное и научил обязательно явиться, дескать, что-то опять затевают против тебя. И я по его умному настоянию явилась. То есть меня на руках вынес из такси тот же однокурсник-уралец и, как щепку, а я и была, как щепка, внес на второй этаж в кабинет Тельпугова и, сильно заикаясь, доложил: «По вашему вызову — Лиснянская». Не помню, какое лицо сделалось у Тельпугова, потому что меня оглушило:
— Это она, калека, ходила по вашему двору и развешивала плакаты? Вы что — меня, секретаря райкома, держите за идиота? Сами распустили студентов, а мне подсовываете ложную информацию? Да еще калеку? Пусть унесут!
В коридоре, после густого мата секретаря райкома, услышала, как ничуть не растерявшийся Тельпугов что-то обтекаемо докладывал о неувязке и дезинформации. Тельпугов, как потом мне сказали, доложил в МК партии, а на самом деле, думаю, в КГБ (а впрочем, без разницы), что если бы не Лиснянская, никакой демонстрации не было б: ходила по двору Литинститута и мутила воду, подбивала студентов на идеологически вредные выходки и даже плакаты развешивала. Он ли так решил, или ему так посоветовали оправдать студенческое недовольство, или он хотел взять реванш за то, что меня и того волжанина, которого я вовлекла в пеший ход по ночной Москве, восстановили в союзе писателей после исключенья с его, Тельпугова, подачи с формулировкой «за бытовое разложение», не знаю. Знала только: на этот раз мне решили политическое дело пришить.
А в тот злополучный июньский день после разговора с начальником милиции, когда мы явились к Тельпугову, он заверил: «Можете спокойно разъезжаться по домам, я докладную и акт из милиции уже положил под сукно».
Мой возлюбленный отбыл на свою Волгу, а я во Внуково, успокоенная не столько тем, что Тельпугов акт положил под сукно, сколько его утвердительным поддакиванием мне, доказывающей, что со мной ничего подобного не могло случиться, — не тот характер, да и шли на Руставели из центра и ни в каком Останкинском парке не были. Да и на что — у каждого отдельная комната.
Сидя в электричке Москва — Катуары, я даже думала, что бездарные писатели, делающие служебную карьеру, — необязательно дурные люди. На Тельпугова, видимо, я мысленно возводила напраслину. И вообще, что остается бездарным, как не идти в чиновники, в начальники разного толка? Талантливый писатель в начальство не попрет, у талантов совсем другая, не служебная лестница, по которой ему, таланту, хочется восходить. Не IХ век! Я сентиментально угрызалась и решила, что при первой же встрече извинюсь перед круглоглазым Тельпуговым за напрасные мысли о нем.
Читать дальше