Нет, я не возомнил себя капитаном, и, однако, под ногами у меня скрипит и содрогается корабль. Я не считаю себя зодчим и, однако, чувствую: расстановка стен, разделение пространства, закон переходов и преград даже ночью ткут вокруг меня сложную сеть поступков и зависимостей, которую я неделю за неделей запечатлевал в камне Лоссана. В этом отстроенном заново доме жизнь моя и моих близких по моей воле отлилась в определенную форму. Сейчас темно. Каждый спит и видит сны там, где я пожелал. Мои ошибки стали отныне холодом или теплом, шумом или тишиной, всем тем, что проникает в их сны и населяет эти сны видениями. Окна вздрагивают под ударами ветра: рамы пригнаны кое-как, стекла дребезжат; я не уберег комнаты от сквозняков, по ним проносятся вздохи и посвисты. Мои прихоти и промахи стали жизнью, она будет длиться, меняться, куда более прочная и долговечная, чем все грезы, что ее породили. Как же поступают другие? Как отваживаются они воздвигнуть среди поля четыре стены своего жилища и разместиться в нем? Как не страшатся развязки драмы, ведь отныне она развивается сама собой, не подчиняясь им? Как говорят без трепета: «Вот мой дом; я сам задумал его таким, сам все рассчитал; от начала до конца я следил за его постройкой; и здесь я счастлив…»? Можно ли заставить тех, кого любишь, поломать все прежние привычки и подчинить их новым движениям и поступкам, выбрать для них новый горизонт, впустить в тайники чужой души разрушительную силу, скрытую во всяком доме, который, как говорится, только что СООРУЖЕН?
Я не возомнил себя капитаном, и однако, судно идет навстречу буре. Сегодня вечером небо на западе побагровело; соседи предсказывали ветер, и вот ночь выпустила его на волю. Валы ветра прокатываются по крыше. Он яростно набрасывается на корабль со всех сторон, измеряет прочность всего, что ему сопротивляется, опять и опять упрямо идет на приступ.
Я ходил проверять запоры на дверях и на окнах. Напрасный труд. Весь летний зной сегодня вечером преобразился в злобные ледяные струйки, они украдкой просачиваются в дом, проскальзывают в каждую щелку, набрасываются на корпус корабля, безошибочно находят каждое слабое место. Совсем недавно я поднялся весь в испарине, разнеженный теплом постели и лета, — и вот стою недвижно у подножия лестницы и весь дрожу, вслушиваюсь в разноголосый шум, всем существом своим ощущаю, как хрупка и вместе с тем прочна эта посудина, проходят еще минуты — и я смеюсь. Чем больше ярится мистраль, тем неудержимей я ликую. Все-таки я укрепил плотину; я дал старому дому опору, теперь он устоит против разгула двух стихий — страха и ветра; я стою в сердце моей крепости, я сильнее всех. Близкие мои спят, защищенные тоннами камня, железа и дерева. И разве их сон не моя победа? Разве я смеялся бы, не будь я хоть отчасти победителем?
На миг останавливаюсь перед дверью Беттины. Нет, бесполезно. Вхожу к мальчикам: губы Ролана приоткрыты, во сне он ни разу не шелохнется — так он спит с колыбели, меня всегда это поражало. Робер сопит, ворочается, я укрываю его, шепчу что-то успокоительное.
Возвращаюсь к себе; видно, Женевьева проснулась, когда я уходил, и взялась за книгу, дожидаясь моего возвращения. Лампочки, горящие в изголовье, отбрасывают желтоватый свет на гладкое дерево мебели, порой блики света вздрагивают от бешенства бури. Женевьева поднимает глаза, улыбается.
— Опять ходил дозором? — говорит она. — Итак, стража не дремлет?
Люди, мосье, сразу чуют притворство. Мой зять — он в этом разбирается — всегда говорит; может, они и просты, да их не проведешь. Я это в делах каждый день замечаю. Нынче никому очки не вотрешь. Всякий понимает, что добротное, а что липа. Но уж эти, извините за выражение, пересаливали. Я нагляделся — приедут, бывало, агенты по недвижимости из Марселя, из Монпелье и уж так стараются пустить пыль в глаза: мне — мол, поперек не суйся, я первый это дело застолбил; им — хотите, мол, берите, не хотите — не надо, у меня еще трое с руками оторвут… А здешние только посмеиваются. Пойдут они к нотариусу и раз, и другой, а я не тороплюсь… Знаете, как говорил маршал Фот: всякое излишество… Короче говоря, боюсь, в Лоссане они кой в чем пересолили — понятно, не во всем, построено-то на совесть, спору нет, а вот в пустяках. Видно, пустяки они больше всего к сердцу принимают. Говорил я вам про случай с деревом?
Паралич, который разбил собаку в ту июльскую ночь — душную, грозовую, полную криков и слез, в ночь, что началась безалаберно, шумно, пьяно, а закончилась взрывом чего-то вроде отеческой нежности (и я знаю, многим это показалось бы смехотворным), — коварное нападение недуга, тайными нитями связанное с нашей жизнью в Старом доме, с нашим отсутствием (мы погрешили против самих себя и своего добровольного затворничества), — как же мы не поняли, что все это предзнаменования? Слишком рано мы вообразили, будто все это было и прошло.
Читать дальше