Счастье любило разные места. Оно приходило внезапно. Во время прогулки по Вшивой горке (папа и мама любили туда ходить, но редко что-нибудь покупали, там было много странных личностей, случались забавные сцены, они туда ходили как в театр); это было в ноябре, стояли первые заморозки, я был в валенках, на рынок пришло всего-то несколько человек, стояли там и тут, что-то предлагали, совсем без сил; на склоне холма росли рябины и ивы, на рябинах краснели ягоды, и летали птички стайкой, сядут на одну рябину, тут же вспорхнут, покружат и на другое дерево садятся, но снова, недовольные, взлетают и принимаются кружить, я засмотрелся, вдруг до меня доносятся слова, которые мужик в драном кафтане говорит своей сильно укутанной в платки бабе: «Вишь, зяблики слетелись – к лютому холоду, мать», и у меня в горле заклокотало волнение, сквозь тело заструилось тепло, меня охватила невероятная благость, стая зябликов трепетала прямо над ветками дерева, садилась и взлетала, сама рябина, казалось, дрожит. В Немуре меня так укачало, я не мог даже саквояж нести, из порта в гостиницу меня отвез мальчишка-рикша, постояльцы пили чай, курили, негромко беседовали, кто-то мелодично стенал под вкрадчивое поскрипывание ребаба, все было окутано волшебством и предчувствием торжества – здесь словно собирались служить мессу назревавшему шторму, я снял обувь, тихонько распорядился отнести мой багаж, дал какую-то мелкую монету горбатому бородатому мужику, он поклонился мне и пошел наверх, я последовал за ним, узкие стены, белые, отполированные тысячами постояльцев, их плечи терлись о них, баулы оставили вмятины в глине, деревянные ступеньки горели стоптанной дорожкой, я думал, что мгновенно усну, но снял с себя одежду, надел халат, подошел к узкому арабскому окошку, распахнул ставни, увидел рынок, увидел гавань, и заплакал от счастья – а ведь это был грозный день! Средиземное море пенилось и злилось. В порту то и дело мелькали серьезные военные лица. На рынке суетились, собирались и переругивались. Надвигалась буря, – она разыгралась ночью, но меня это не беспокоило, я лежал на тростниковой подстилке, подо мной гомонили арабы, курился гашиш, играли лютни, – я плыл на мягких волнах, как гусиное перо, скользящее по шелковой ткани, и преступное счастье крыльями ангела обнимало меня. В Элефсисе посреди ночи я видел факельную похоронную процессию, солдаты несли на плечах гроб с усопшим генералом, точно так же – на плечах – несли большое распятие, полотнища с какими-то надписями и образами святых колебались, и почему-то думалось, будто это шествие колдунов, которые хоронят чернокнижника. Военный оркестр заунывно и нестройно играл марш, в церквях звонили слишком звонкие колокола, люди стояли вдоль улиц с зажженными свечами, процессия уходила по улице вниз, туда, где в тишине и мраке ночи располагалось кладбище… слаженно и верно, связно и четко… обволакивающий ритм процессии воспламенил во мне музыку, я долго шел вслед за толпой, вслушиваясь в ноты, которые переливались во мне, как рассыпанные в высокой траве разноцветные стеклышки… Куда бы я ни шел, всюду меня находило это необъяснимое чувство связи с миром, ощущение неслучайности каждой жалкой мелочи, намеренности всего. Я стеснялся моего счастья, я его не понимал; я ведь неглупый человек, я многое одолел, справился с религией, Марксом, Шпенглером, разнес в щепки Фрейда, запросто совладал с поэзией несчастного Ницше, я знаю: быть безумным (или бедным), креститься, рыдать, мрачной тучей плыть вдоль набережной, тащиться в направлении Булонского леса, прогуливаться под аркадами в поисках тощего юнца, искать мелкое удовольствие в интригах, изменах, предательстве, краже, шантаже, играть на бирже или в казино, заниматься спекуляциями, целовать в зад министров, политиков и многое другое, да почти все – гораздо проще, все это яснее ясного и как-то объяснимо, да, я это понимаю, жизнь (и ее абсурдность) так упрямо давит человека, что каждый имеет право ослабнуть однажды, пасть на колени и протянуть к небу ладонями сложенные руки, имеет право на поиск утешения в церкви или в вине, отдаться меланхолии, психиатрии, стать Иудой, убийцей, вздернуться или впрыснуть морфий – в этом есть логика. Когда, например, Поплавский умер от героина, никто его не осудил, и по сей день ни одна живая душа не промямлила, что он это напрасно сделал, мол, зря он это, – каждый знал: на то были весомые причины, настолько весомые, что каждый, если бы вдруг оказался под тяжестью того неба, под которым ходил Боб, не выдержал бы и сыграл в ящик гораздо раньше его, и я не осудил бы ни одного, как не осуждал моих друзей за пьянство, за бегство, за сифилис и возвращенчество, я никого никогда не осуждал, потому что, повторяю, причин для того, чтобы оступиться или сломаться, было предостаточно, мы их все знаем назубок: горе, беды, нищета, запертые перед носом двери, предательства, одиночество, несправедливость – все это четки в наших руках, четки, которые мы перебираем из года в год, изо дня в день, зернышко страдания за горошиной болезни, мы их гладим и перекатываем от пальца к пальцу в надежде, что выпадет удача, передышка, любовь… мне выпадает это странное счастье, и я не нахожу причин, не могу найти основания для этого захлестывающего мой разум восторга! Может быть, со мной что-то не так? Я слыхал историю о человеке, который бывал пьян без вина, выпивал стакан воды натощак и смеялся. Был человек, который мог не спать, а писали и про такого, который спал годами… Может, и я чем-то схож с ними? Химический состав крови? Говорят, Гёте писал нагишом, а у Шиллера был сундук с гнилыми яблоками, он повсюду возил его с собой. Но я-то не писатель, я – кто знает, что я такое (чтобы стать великим человеком, нужен тяжелый груз на совести, а я – легок, как перо!), мне в себе никогда не разобраться, я – случайная игрушка века, из меня делали то клоуна, то поэта, то манекена. Я пытался быть полезным, но и тут не вполне получилось. Ничто не объясняет эти лазоревые наплывы, которым я подвержен с детства. Я пробовал поститься – это ничего не изменило. Говорить с другими об этом не хочу, боюсь, не поймут, даже Серж, иногда он наотрез отказывается понимать простую вещь, ты ему говоришь, а он стоит на своем, а казалось бы, сделай шаг в сторону, наклони набок голову, как он обычно делает перед картиной, сделает этот свой танцевальный шажок, голову наклонит и все увидит иначе: нет, говорит, не годится, вот тут надо было размазать побольше, густо здесь, пятно на пятне, нет, не годится. С картинами он справляется, для художников у него находятся и глаз, и чувство, и терпение, а когда я его прошу выслушать, он глух.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу