Я учился в lycée Janson-de-Sailly: все было непонятно и давалось с большим трудом, даже немецкий. Один год потерял; пришлось нанимать репетиторов, чтобы наверстать; помимо всего этого я посещал учителя игры на фортепиано – вредный глухой старик с дурной привычкой что-нибудь бормотать себе под нос, он ничему научить не мог, поэтому все свое внимание сосредотачивал на правильной осанке и движениях рук своих учеников, даже побивал нас немного, на него жаловались, я слышал, как родители между собой выражали недовольство его методами, манерами, внешним видом, но все равно вели к нему детей: считалось, что побои в небольшом количестве полезны; по субботам я полтора часа проводил в обществе еврейской тетушки мадам Кафрель, которая преподавала нотные знаки и страдала от сомноленции.
Лицей находился недалеко от нашего дома, очень скоро меня стали отпускать одного, иногда я спрашивал у мамы немного мелочи. Какое давнее воспоминание! Поражаюсь, что оно сохранилось. Закрываю глаза, боюсь упустить, вижу лицо мамы, чувствую ее руки на моих плечах, аромат легких духов овевает мое лицо, мамины волосы падают мне на лоб, когда она меня целует, слышу, как щелкает кошелечек… и падает монетка! Это видение такое же хрупкое, как те старинные елочные игрушки, которые находишь на антресолях и долго, осторожно разворачиваешь, гадая, уцелела она или ты сейчас найдешь осколки. «Что ты с ними делаешь, Альфред?» После окончания занятий возле коллежа нас караулили бедняки, просили подаяния, я подавал маленькой старушке-оборвашке, она походила на тряпичную игрушку, до сих пор помню ее голосок: «Vous n'auriez pas deux sous, mon petit m-sieur? [13] Не найдется ли у вас, мой маленький господин, два су? (фр.)
» – «Я ей подаю, мама». Мама обняла меня и долго не отпускала, тискала и шептала нежные слова. Мне было одиннадцать. Теперь мне семьдесят два. Я закрываю глаза и возвращаюсь в те мгновения. Мне все еще необходимо ее призрачное присутствие. После стольких лет, стольких метаморфоз… Мне нужно ощутить ее губы на моей щеке. Ее поцелуй очищает мое сердце от скверны, напоминает мне о том, кто я есть.
Мир в те дни был более пестрым и более целостным: стены были стенами, плотными, твердыми, несокрушимыми, крыши могли отразить какой угодно удар, грозы, штормы, наводнения были не страшны, приезжал папа, и мы катались на авто. Несомненно, это воспоминание – послание с Елисейских Полей: там всегда было пыльно. На авеню Фош, по пути в Булонский лес, часто приходилось прикрывать лицо платком и щуриться. Удерживаю кадры прошлого дрожащими ресницами, стараясь не заплакать.
Благополучие нашей семьи строилось отнюдь не на папиной смекалке. Перед отбытием во Францию мама продала фамильное имение и еще какую-то мануфактуру, что вызвало сильную критику со стороны всех ее родственников, этим и объяснялось их категоричное нежелание с нами поддерживать отношения. Я об этом узнал в середине двадцатых, когда мама забегала в банк, спасая остатки нашего состояния, – кое-какие ценные бумаги и драгоценности я получил в наследство после ее смерти, благодаря чему на фоне общей эмигрантской бедности я мог более-менее беспечно существовать вплоть до начала оккупации (разумеется, я испытывал горечь и известную долю смущения, часто ссужал, иногда не тем людям).
Почти всю жизнь я прожил на rue de la Pompe, где и пишу эти строки, на правом берегу Сены. О, мраморные колонны кладбища Пасси, вы ждете меня напрасно, я уже выбрал место!
В Москве время течет медленней; даже голуби перелетают улицу с ленцой; мгновение задерживается, ты пробираешься толчками, будто рождаясь несколько раз. Париж тебя подгоняет, дает пинка ботинком, осыпает пыльцой смеха, окропляет дождем, брызгами из луж, подшучивает над тобой, плюется в тебя ругательствами, нашептывает сплетни, распахивает витрины и платья, прижимает к себе, целует в обе щечки, выуживает из тебя деньги, машет шляпой, томно заглядывает в глаза и затягивает в объятия темной бархатной ночи. Морозной зимой и душными летними днями жизнь в Москве напоминает плавное вальсирование, масляные краски, густое крепкое вино. В Париже живешь на бегу – крещендо, акварель, кофе.
Я простился с детством в Jardin du Ranelagh [14] Сад Ранелаг – парк в шестнадцатом аррондисмане.
, там я катался на лошадях, смотрел марионеточный театр, мы с мамой и Франсиной бросали кольца, играли в бадминтон, к середине дня я так уставал, что чувствовал тяжесть в теле и гул в голове. Мы шли в ресторан Passy, что находился при вокзале, пили соки или теплый шоколад с печеньем, и – домой, я бросался в мою кровать и спал три часа как убитый. С папой у нас бывали длительные пешие прогулки: сначала до port de la Muette, смотрели старый замок и шли дальше в Булонский лес почти на весь день, катались на лодке, бродили по дорожкам запущенного парка Pré-Catelan, – остатки этнографических выставок я использовал как декорации для моего воображаемого приключения. Мы шли дальше, дальше, глаза отца горели, вдвоем мы забредали в самую глушь, до одури фехтовали деревянными шпагами или стреляли тупыми стрелами из лука в деревья, они глухо ударялись и падали, но если улетали, я долго искал их в высокой траве и капризничал. Возвращались на извозчике в сумерках. Мать нас встречала слегка раздраженно: «Ну, и где вы так долго? Посмотрите, на кого вы похожи! Ни дать ни взять, Сатана и его чертенок!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу