— Когда его расстреляли, мне было тринадцать лет. Мама с бабушкой шептались на кухне, я слышал: по городу расклеены списки расстрелянных по кронштадтскому делу, по делу Таганцева, проскрипции (я запомнил незнакомое слово), среди них фамилия Гумилёва, какое варварство, какое низкое убийство, мама заплакала, вспомнила, должно быть, гибель отца, тише, Люба, сказала бабушка, дети услышат, — Гумилёв расстрелян, Голенищева-Кутузова тоже, Бенуа арестован. Это было летом. Кажется, я видел его зимой незадолго до Нового года. Елки потом запретили, но тогда у нас еще стояла маленькая елочка со старинными елочными игрушками, помнившими отца, с сохранившимися у бабушки дореволюционными свечками в елочных мелких подсвечниках на прищепках, их ставили на края веток. И мерцало ожидание праздника, Рождественских чудес, какого-нибудь — при всей бедности — подарка, праздничного ужина, какой-нибудь еды, мы вечно хотели есть, точно голодные волчата. Шел снег, мы убегали с мальчишками болтаться по городу, у Измайловского собора мужик торговал самодельными печатными пряниками, слюнки текли, среди барашков, снегурочек, овечек затесался и запрещенный ангел. Хотя торговец удосужился спечь несколько пятиконечных звезд, уж не знаю, за что его скорее в расход бы пустили: за опиум для народа в виде ангела, или за поедание звезд, государственных символов. Однако пряники раскупили, пряничник ушел невредимый, мы смотрели ему вслед, на пряник ни у кого денег не было. Зимой нам нравилось смотреть на золотой купол Исаакия, на шпили Петропавловки, Инженерного, Адмиралтейства, в них тоже было что-то Рождественское. Вспомнил! Алёша, я вспомнил! Мы встретили Гумилёва неподалеку от Исаакиевского собора, он вел под ручку красивую черноглазую девушку…
— Кто бы сомневался, — сказал Бихтер.
— Одет он был необычайно, в шубе — монгольской, что ли? — в невероятного покроя шапке, один из мальчишек сказал: «Вон иностранец идет!». Но ему возразили: а говорит-то по нашему. Да ты послушай, как он говорит, сто букв не выговаривает, ну и что, вон у Петьки братан все двести выговорить не может, ну, вы даете, их всего-то тридцать две, врешь, тридцать два зуба, а букв тридцать три. Он поглядел на нашу спорящую, воззрившуюся на них стайку питерских воробышков, несоответствия были в его лице, он был разноглазый…
— Тогда точно Гумилёв! — воскликнул Бихтер.
— Да и выражение глаз его не совпадало с улыбкой, не был он весел, хоть улыбался да посмеивался. Тут закричали: «Трамвай, трамвай!» — и мы кинулись в любимый наш граненый алый вагончик, народу было много, мы сумели проехать остановку бесплатно, выскочили в снег, сыпавший всё сильнее, падавший хлопьями, потом я прочел «Заблудившийся трамвай», думал именно об этом трамвае на снегу, честное слово, но я не знал Гумилёва в лицо. Алёша, я и стихи вспомнил! Я читал на заливе «Жирафа», «Индюка», «Капитанов» и «Вступление».
— На заливе? — спросил Бихтер. — Когда? Мне читал? Не было этого.
Но где же, время óно, твои снега?
Франсуа Вийон
Шостакович очень любил снег.
Когда снег таял, ему становилось грустно.
Галина Уствольская
Клюзнер, распахнувший дверь сторожки, замерев на пороге с чемоданом в руках, вскрикнул от неожиданности:
— Снег!
Шедший по тропке дабы сменить его в сторожке до весны сторож улыбнулся, ему показались забавными и вскрик, и удивление: как так? в окно не видел, что ли, белых мух? чай, окно в сторожке есть; одевался и собирался, думая о чем-то своем, в полуотключке?
Весь сентябрь, начало октября отстояло теплое, мягкое умеренное тепло бабьего лета. И вот теперь всё забелело: не опавшие еще деревья, ели, сосны, земля.
Клюзнер шел по свежевыпавшему снегу, тащил свой старый чемодан с закругленными углами, вышел на Морскую, ему нравилось идти на станцию по Морской, мимо почты. «Вот верный способ оставить свой след на земле: пройти по первопутку». Он перебежал пути, подходил поезд из Ленинграда, но и его зеленогорский надвигался, ему пришлось взбежать по ступенькам перрона, сесть в последний вагон. Он сел к окну правой стороны. Если бы оказался он на левой стороне, увидел бы свою иволгу, вышедшую из встречного поезда, успел бы заметить ее маленькую фигурку на заснеженном перроне. Но он смотрел в свое окно. Потом, позже, когда Шостакович рассказал ему, что, написав лирический цикл романсов на стихи Долматовского, он позвонил Уствольской, пригласил ее приехать в Комарово (собственно, цикл был посвящен ей, написан для нее), Клюзнер понял, что она приехала в день первого снега, в день его отъезда. Он представил себе, как она выходит в заснеженный пейзаж, ненадолго останавливается от неожиданности: ведь выехала осенью! а встречает ее столь любимый Шостаковичем снег. Представил себе достаточно точно, всё так и было.
Читать дальше