— Так что сама понимаешь, Сара, — заключил он.
— Понимаю, — сказала она. И потрепала его по руке.
Когда он пришел к ней на следующий вечер, она принялась соблазнять его с холодной, упрямой, неуклюжей методичностью — основанной на смутных намеках, нашептанных откровениях и куцем опыте — на красной плюшевой софе в тесной гостиной профессора Дартера, под портретом профессора Дартера и буравящими сумрак глазами прадедушек и прабабушек, под едва различимый, размеренный скрип кресла жившей теперь наверху престарелой тети.
На следующий день Сара Дартер покинула Бардсвилл. Она заняла пятьсот долларов у старого друга своего отца, вице-президента банка мистера Доррити. Поехала в Нашвилл, поступила на курсы секретарей, а потом нашла в городе работу. Дом был продан спустя несколько месяцев после ее отъезда — вся до единого предмета мебель, каждая тарелка и чашка, картины со стен, заботливо перештопанное белье в ящиках комодов, безделушки и сувенирчики с этажерки красного дерева.
— Все, — шептались бардсвилльские дамы, — буквально все. Продала. Даже мамино подвенечное платье. Я видела его на аукционе. Валялось как старая пыльная тряпка. У этой девушки нет сердца.
И еще:
— Выкинула бедную старую тетю на улицу. А ведь та нарочно приехала присматривать за ней. Бедная старушка. Негде и голову преклонить, ничего не скажешь — родная племянница.
Сара Дартер не слышала шепотков, не видела острых, как булавки, косых взглядов. Она окончила курсы, нашла работу и вскоре вышла замуж за страхового агента, вдовца, работавшего с ней в одной конторе. Она уехала из Бардсвилла и никогда не возвращалась. Решение уехать, однако, пришло к ней внезапно, как откровение, накануне того последнего вечера с Болтоном Лавхартом. Тот последний поединок в ее замыслы не входил. А если и входил, то не качался на поверхности, среди неустанно кружащихся в солнечных лучах обычной мелочевки и сора, а перекатывался в темной толще вод, как старое бревно, черное, напитавшееся водой, поднятое из ила и тайно пригнанное к стремительным перекатам, где с последней своею яростью вскипает вода, перехлестывая в безмятежные заводи, — и последним, отчаянным рывком вздымает громоздкую ношу, черную, тупорылую, большую, брызжущую, как слепая рыба, выброшенная из пещеры на свет.
Случившееся между ними в ее замыслы не входило, но это совершилось, и она не стала ломать голову, как и почему. Однажды произошедшее, оно казалось пребывавшим от века и ожидало не свершения, а узнавания. Дело было сделано, но оно существовало всегда, даже до того, как было совершено, — искупление или возмездие либо искупление и возмездие, тесно переплетенные, яростный акт, пойманный, как лицо самой жизни, двумя зеркалами и отразившийся в них, зеркало в ответном зеркале, искупление и возмездие, возмездие и искупление, вечно противоположны, вечно устремлены к субъективности «я» и к объективности мира две бесконечности. Но искупление чего? И возмездие кому? Саре Дартер незачем было задаваться этими вопросами. Ей нужно было жить, и на следующее утро она вытащила из-под кровати заранее собранный чемодан (комната вдруг показалась ей совсем чужой, как случайному постояльцу, проснувшемуся наутро после катастрофы) и уехала поездом десять сорок. Она уехала, а позади остались голоса, которые, если их слышать, скажут что угодно, а если не слышать, то ничего не скажут. Болтон Лавхарт их не слышал. Он ничего не слышал и знал лишь то, что была победа и было предательство. Человеку для жизни достаточно одного из двух, а уж имея оба, тем более можно жить, и он жил. Он жил, как живут все люди, находя жизнь там, где удавалось ее найти. Что всегда легко, потому что у любого поступка есть оправдание, как у цветка, и каждый день, подобно детскому шажку, имеет свою задачу и свое решение. И годы суть вереница дней, идущих один за одним. Сумей прожить день — и проживешь вечность.
В 1913 году в Бардсвилле открылся первый кинотеатр. Кино показывали в городе и раньше, в шатрах, где жужжал проектор и бренчало пианино, как на сектантских сборищах: во всплесках тишины пианино берет аккорд, ожидая, пока певцы переведут дыхание и хлынувшие голоса затопят музыку, — теперь пианино поджидало момент, когда под грозный бас клавиш, бесшумный, прогремит поезд или когда лошадь со всадником измерит экран беззвучными копытами. Но теперь показывать кино будут в самом настоящем театре. Под кинозал выделили старую «оперу», где заезжие труппы разыгрывали, с вычурными жестами и неумеренным пылом, «Шипы и флердоранж» и «Вдовствующую невесту». Теперь снаружи повесили афиши, намалеванные на холсте, и поставили застекленную спереди билетную будку. За пианино села мисс Люсиль Макинтайр, тридцать лет преподававшая в Бардсвилле музыку. Болтон Лавхарт устроился проверять билеты на входе.
Читать дальше