Несчастье твоего отца и монаха-настоятеля заключалось в том, что монах тот был идиоритмик, то есть принадлежал к монахам-отшельникам, которые превыше всего хранили и оберегали свой монастырь. И этим все было предопределено. Будь он из тех, кто представляет здесь общежитие и менее привержен Хиландару, не случилось бы то, что теперь было неминуемо… Об этом я рассказывать не стану, ибо конец тебе поведает любой из тех, кто тогда подвизался в обители…
Монах оборвал рассказ, извлек из своего гроба какую-то банку и протянул Свилару.
— Этот мед пчелы собрали на твоем огороде. Возьми его и откушай. Быть может, он поведает тебе о том, что ты успел и чем тебе следовало заниматься. Кто знает…
Перевернув посох, монах взял его за тонкий конец, сморщил лоб и, разогнав мысли, пошел своей дорогой, пальцами упираясь в задники опанок. Травы поднимали за ним столб золотистой пыльцы, походившей на молотый орех, и засыпали следы от его перевернутой обуви. Между Свиларом и ним тек ручей и бесновалась сенная лихорадка; казалось, старец приближается, хотя он уходил. Свилар бежал к монастырю, преодолевая благоухающее пространство. На бегу он глянул вверх на солнце и подумал, что этот взгляд его долго еще будет стремиться к Светилу, когда самого его уже не будет в живых.
* * *
Свою вторую ночь в Хиландаре Свилар спал крепко. И сон был полным, как чаша. Единственное, что мешало, — это холод в руках, от него стыло лицо, и во сне он старался держать ледяные пальцы подальше от головы. Но утром выяснилось, что сон этот обошелся ему дороже бессонной ночи — пока, поддавшись усталости, он отдыхал, сенная лихорадка делала свое дело. И она его сделала.
На Святой горе нет ни врачей, ни лечебниц. Больных переводят в отдельные комнаты, они получают своего рода отпуск по болезни и некоторую помощь, то есть новоначальные монахи готовят им пищу, теплое питье — кофе с лимоном или еще что-нибудь. Больным остается лишь слушать, как частица их времени пульсирует рядом с биением Великого Хроноса, и ждать, что победит. Вот и все. Кроме того, вопреки хиландарскому порядку им разрешается завтрак. Так поступили и со Свиларом. Ему принесли ломоть черного твердого хиландарского меда, того, что только ломается, и в ступке горячего вина, смешанного с толченым перцем.
В тот третий свой день он с трудом сидел в старой монастырской трапезной времен Неманичей, окнами выходившей на врата храма Введения, и пил теплое вино. Медом он смазывал ноздри и разглядывал изображенные на стенах сцены из жизни святого Саввы, основателя монастыря. Солнце проникало в помещение, постепенно, картина за картиной, расцвечивая жизнь наследника, двигаясь от смерти к рождению, ибо движение Солнца всегда таково — от смерти к рождению…
Завтрак был окончен, когда в трапезную вошел огромный рыжий, словно покрытый ржавчиной, монах. И хотя Свилар никогда раньше не видел его в лицо, он сразу узнал отца Варлаама, того второго монаха, которого ему рекомендовали по приезде. Человек с глазами такой голубизны, будто они впитали всю синеву моря, стоял теперь перед Свиларом, подстриженный и без горшка на голове. Голос был такой зычный, будто его хозяин сошел с капитанского мостика. Монах мигал по-птичьи, снизу вверх, при этом его остро подпиленные твердые ногти издавали некий запах, а остатки зубов смертельно болели, отчего он все время поскуливал. Когда он говорил, откуда-то из недр его огромного тела вырывались странные звуки, напоминающие отдаленное, будто из-под воды, кукареканье, призывающее день, затаенный на дне его утробы. Вокруг головы мошкарой роилась перхоть, оседая на плечи и клубясь у волос как нимб. В обуви отца Варлаама были проделаны отверстия-окна для мозолей, и его проросшие сквозь носки ногти при ходьбе громко цокали об пол. Он был хром на левую ногу, которая была словно окунута в чей-то чужой пот, правая же воняла совсем иначе — мышиным пометом — и куда сильнее напарницы. Рясу на спине и под мышками разъел жгучий, страшно соленый пот, мантия же вся была в дырах от непересыхающего семени, насквозь прожигающего все, что ни оросит. Говорил он так, будто каждое слово языком с земли доставал. И жил, и ел, и дышал, и спал он с огромным усилием, словно где-то в себе строил пирамиду.
— Не всем суждено погибнуть, не всем и в пустыне спастись! — произнес он и откинул с лица прядь волос. — Помню я, в сорок первом году, когда батюшка ваш пришел сюда, ветра были сильные, аж обувку срывало, пронимало до костей. Батюшка ваш, майор Свилар, и два его сотоварища растянули на этом ветру свои плащ-палатки и явились сюда, ровно как ветром принесенные. Теми крутыми тропами веками никто к монастырю не хаживал. Здесь ведь все дороги к морю идут, вот никто их и не задержал на границе. Приняли их, накормили, как всякого другого гостя, ибо для путника у нас все даром — веками так заведено. Батюшка ваш, майор Свилар, бороду носил густую, как мох, а голос имел такого диапазона, что не обойти. И познания в церковном пении, для мирянина ныне редкостные и нечасто встречающиеся, поелику в консерваториях ему не обучают (там только церковная музыка Запада). Он легко освоился среди немногочисленной общежительной братии монастыря и включился в нашу жизнь, хотя силы особой у нас тогда не было — настоятель и иже с ним были отшельниками, о чем вы, верно, кое-что уже слыхали. Ваш отец разливал вино, красил его черной виноградной лозой, составлял опись монастырской библиотеки, отыскивал в старинных книгах закладки из трав и цветов, вложенные туда в семнадцатом-восемнадцатом веках. Его занимали растения. Затаив дыхание, сидя на корточках, он что-то сажал в маленьком огороде у ручья. А в церкви охотней всего пел заутреню.
Читать дальше