Потом он пощупал пальцем пленки, они высохли, и Маттиас вставил одну в увеличитель (и Кристина вышла на улицу, где уже и наполовину не было той прохлады и свежести, как час назад, когда Маттиас шел на работу, и улицы уже были полны народу, и уже пыль поднялась, и рынок открыли), и Маттиас включил увеличитель, установил рамку под лучом и начал делать снимки. Теперь, на снимках, он увидел всю вчерашнюю свадьбу заново и все снова пережил. Он увидел, как все началось с ритуала в черно-белых тонах, с материнских слез и пунцовых роз, всю ночь продержанных в подвале, как от снимка к снимку наливались хмелем глаза пирующих (только глаз Маттиасова аппарата оставался бесстрастным и трезвым, равнодушным настолько, насколько вообще может быть равнодушным телеобъектив), как расползались губы, как руки обхватывали стан соседки, как расстегивались воротники и засучивались рукава, и как бегали опорожняться в ванную, и как кто-то безуспешно пытался похитить невесту, но никто его не поддержал, а когда это ему наконец удалось, никто невесты не хватился, даже жених о ней позабыл. И теперь все эти люди были приклеены к бумаге, все эти лица, улыбки, беззвучные шутки, и гипосульфит выедал их бледные щеки, и водопроводная вода омывала их лбы, покрытые пьяной испариной. И теперь Маттиас сгреб их всех в кучу, включая и тех двоих, которые только что дали обществу торжественную клятву вечно быть счастливыми и верными друг другу, и всех их скопом отправил в сушитель, где из них, прижатых лицами к хромированному барабану, будет выжата вся вода до последней капли и откуда они, шурша и округло сгибаясь, вывалятся наконец на стол.
Все были заняты своим делом, как и прочие повсюду в этот обычный день (женщины рожали, солдаты воевали, колхозники заготавливали сено). Здесь, в лаборатории, лаборант смешивал малые веса реактивов, механик ремонтировал камеру, заведующий беседовал внизу у себя в кабинете с каким-то важным посетителем. Маттиас курил у открытого окна — старик фотограф еще не пришел на работу. Маттиас мог спокойно бить баклуши, не чувствуя себя вечным подмастерьем. Уже и накурился вдоволь, и что-то надо было делать, ничегонеделанье уже начало бросаться в глаза, и Маттиас взял большой рулон пленки, пригоршню кассет и пошел в темнушку заряжать кассеты, как предусмотрительный фотограф, у которого всегда в запасе достаточно незаснятых пленок. Там он сидел в абсолютной темноте, не решившись зажечь даже красный свет, и пленка, скользившая в его потных пальцах, снова увела его мысли бесцельно вращаться вокруг Кристины (вот сижу, годами сижу здесь в темном подвале, в страхе ожидаю часа освобождения, перебираю четки, потому что грешен, вина моя в любви к монахине, к женщине, посвященной богу и для меня навеки запретной, но я презрел законы и овладел ею, и Кристина, грешница, которой не искупить грех свой во все времена, сначала стыдилась своей неопытности, но потом стала жадной до ласк и, закрыв глаза, стонала в моих объятиях, будто наши дни сочтены, да так оно и было на самом деле, и вот мы гнием порознь в своих темницах, и кусок хлеба в день — вся наша еда и кружка воды — все питье; я могу в кровь разбить костяшки пальцев о камни, все равно никто не услышит, тут могильная тишина, действительно как в могиле, и так прошло уже восемь лет, и столько же еще впереди), но движения его привычных рук остались точными и механически сматывали пленку с большого рулона на малые. Потом он вышел в коридор. Было полдвенадцатого. Маттиас пошел в буфет,
и, когда он пил молоко (холодное, а не теплое, как тогда), ему вспомнился один вечер восемь лет назад, тридцатое августа, за день до его отъезда из деревни в город. Он сидел в задней комнате перед зеркалом и примерял отцовские галстуки и пиджаки, надевал их прямо на загорелое пыльное тело, сидя в одних коротких спортивных трусах, босой, с грязными ногами, с задубевшими подошвами. Он перепробовал несколько вариантов, сравнивая один с другим. Он хотел установить, подходит ли он для жизни в городе, годится ли хотя бы на первых порах в ученики средней школы, хотя и сам того не знал, что он под этим подразумевает. Маттиас не представлял себе, как надо жить в городе, но точно знал, что с завтрашнего дня с него требовать будут гораздо больше, чем до сих пор. Ведь даже в восьмой класс человек должен идти с полным чувством ответственности, должен быть уверен в себе и в том, что делает. Чего же я хотел, подумал сейчас Маттиас, чего же все-таки? Да господи боже, наверно, не было такого, чего бы я не хотел. С детских лет я все перепробовал, прошел суровую школу жизни, подумал он про себя и отпил молока. В пять лет Маттиас решил стать директором МТС, у него было пять самодельных гусеничных тракторов, а еще были заведены папки для приказов, расчетных ведомостей и квитанций на бензин. Потом он решил стать биологом и собирал гербарий, в котором было более ста пятидесяти видов растений начиная с перелески ( Hepatica nobilis ) и кончая дымянкой ( Fumaria officinalis ). Затем его увлекло землемерное дело, геодезия, топография, он сам смастерил астролябию и составил с ее помощью схематический план своей деревни. Когда это ему надоело, он стал астрономом, сделал из бумажных трубок и очковых стекол телескоп и рассматривал в него Луну, Полярную звезду, двойные звезды в созвездии Большой Медведицы (Мирза и Алгол) и другие объекты. По всем этим научным отраслям продавались хорошие детские книжки. Эти книжки были почти по всем наукам, но Маттиасу до школы попались только те, которые здесь упомянуты. Случайные занятия геологией, химией, медициной, микробиологией тут не в счет. Но ведь всего этого, что сделало Маттиаса в классе почти вундеркиндом, чтобы в городе пробиться, ужасно мало. В городе? — Из прошлых поездок он запомнил витрины, контору «Главвторсырье», где работала тетя Элла, тминовый чай, который там варили по вечерам за накрытым зеленой скатертью столом, и кино напротив через улицу, где шел нашумевший слезливый аргентинский фильм «Моя бедная любимая мама», детям до 16 лет почему-то вход воспрещен, так что Маттиас посмотрел его только потом, когда подделал свой ученический билет. Еще он запомнил одну девочку лет тринадцати, он коснулся рукой ее руки в автобусе на улице Калеви и почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо, хотя девочка не сделала ничего, только скользнула по нему равнодушным, беспечным взглядом. Еще он знал, где находится гребеночная фабрика, и помнил стойкую вонь, растекавшуюся по городу, когда на бойне уничтожали отходы, помнил товарный поезд, который проходил ночью за огородами и свистел. Он догадывался, что в городе надо быть красивым, или мужественным, или что-то в этом роде. Вот так он и изучал себя в зеркало, менял выражения лица, усмехался, был суровым, подмаргивал глазом, причесывал волосы так и эдак, воображал, будто с кем-то разговаривает. Одним словом, он готовился — поздним летом, под вечер, когда на дворе шелестела листвой старая береза, когда куры, хлопая крыльями, взлетали на насест, готовился к тому,
Читать дальше