— Дыня дурацкая, а не поезд! — заорала она. — Под каждым кустом останавливается! Да пока мы туда доедем, вы, детишки, будете уже дедушки, а я вообще помру! Мы так медленно едем, что с тем же успехом могли б ехать обратно!
По плацкарту пронеслось согласное бормотание — обнадеживающее и утешительное, словно ночной ветерок.
…искусства, которое столь мне дорого и без которого я, вероятно, не смог бы прожить и дня [13] Из письма к Э. Денисову от 28 июня 1948 г.
.
Дмитрий Шостакович
Вы, может быть, скажете, что это не любовь; и тогда я посмеюсь над вами, воображающими себе, будто знают, что есть любовь другого и чем она не является.
Зия Хайдер Рахман В свете того, что мы знаем
7
Когда мой отец, Цзян Кай, в 1978 году уехал из Китая, один из его чемоданов был доверху набит пятьюдесятью с лишним потрепанными тетрадями. В тетрадях этих содержались черновики самокритик, чьи чистовики, должно быть, за много лет до того были сданы начальству или власть имущим. Самокритика, по-китайски 检讨 ( цзянь тао ), заключалась в том, что человек исповедовался в своих ошибках, повторял за партией верный ход мыслей и всецело отдавался ее власти. Исповедь, согласно партии, была «формой искупления, возвращающей индивида в коллектив». Только подлинным раскаянием и неподдельной самокритикой мог утративший благодать выслужить реабилитацию и надежду на «воскрешение», на возвращение к жизни.
Первого июля 2016 года я прибыла в Шанхай. Из окна гостиничного номера мне открывался вид на окутанный туманом город. Небоскребы и многоквартирные дома, тесно жавшиеся друг к другу, простирались покуда глаза глядят и застили даже горизонт.
Как же меня зачаровал этот город. Шанхай, как библиотека или пускай даже как отдельно взятая книга, словно хранил в себе целую вселенную. Отец, дитя глухой деревни, приехал сюда в конце пятидесятых, как раз накануне Большого скачка и рукотворного голода, что унес жизни тридцати шести миллионов человек — а может, и больше. Он оттачивал свое мастерство, мечтал о мире большем и лучшем, а еще он влюбился. День за днем Кай сидел, согнувшись над партой, лихорадочно писал и переписывал страницы, пересматривал и заново представлял себе свою жизнь и свои нравственные принципы. Мы с отцом были не такие уж и разные люди; мы оба хотели все записать. Оба воображали, будто совсем рядом нас ожидают истины — о себе и о тех, кого мы любим, о временах, в которые нам выпало жить, — только руку протяни, если б мы только умели их разглядеть.
Летний туман медленно стирал Шанхай из поля зрения. Я отошла от окна. Приняла душ, переоделась и спустилась в метро.
Под землей люди таращились в экраны или тыкали пальцами в телефоны, но многие, как и я, сидели погруженные в мысли. Рядом со мной старушка тайком смаковала пирожное, звенели и гудели телефоны, мама с дочкой повторяли таблицу умножения, а какой-то ребенок отказывался выходить из вагона.
Вдруг поезд ни с того ни с сего затормозил. Старушка споткнулась, пирожное вылетело у нее из руки, а сама она упала ко мне на колени.
На мгновение она очутилась в моих объятиях, лицо в каких-то дюймах от моего лица. Люди вокруг громко возликовали, а затем весело зааплодировали. Какой-то ребенок пожурил ее за еду в транспорте, другой же интересовался, с чем было пирожное. Женщина рассмеялась — так неожиданно, что я едва ее не уронила. Ей было хорошо за шестьдесят — маме сейчас было бы столько же. Изъясняясь на своем оставляющем желать лучшего мандаринском, я попыталась уступить ей место, но старушка отмахнулась, как будто я предлагала ей билет на Луну.
— Деточка, позаботься лучше о себе, — она прибавила еще что-то, что прозвучало вроде «Крошек достаточно, нет? Достаточно».
— Да, — сказала я. — Достаточно.
Она улыбнулась. Поезд понесся дальше.
Теперь меня уже накрывал джетлаг; мир вокруг казался очень далеким, словно меня несли в банке с водой. Какой-то человек так широко развернул газету, что загородил свою жену и дочь. За спиной у них в окне, одно за другим, шевелились их отражения.
В своих самокритиках мой отец писал о своей любви к музыке и о страхе, что не сумеет «преодолеть желание личного счастья». Он разоблачил Чжу Ли, отрекся от Воробушка и разорвал все связи с Профессором — своей единственной семьей. Он писал о том, как беспомощно стоял и смотрел, как сперва его мать, затем младшие сестры и, наконец, его отец умирали; по его словам, он был всем обязан своей семье, и жить было его долгом. Папа годами пытался бросить музыку. Когда я впервые читала его самокритики, я взглянула на своего отца через призму всех многочисленных «я», которыми он пытался быть; брошенных и переписанных «я», «я», желавших, но не умевших исчезнуть. Вот так порой я его и вижу — когда мой гнев, гнев за маму, за Чжу Ли, за себя утихает и обращается жалостью. Он знал, что сохранить эти самокритики — значит подвергнуть других опасности, но уничтожить их было невозможно, так что он увез их сперва в Гонконг, а затем в Канаду. И даже там он начинал новые тетради, обличая себя и свои желания, и все же не мог найти способа ни придумать себя заново, ни измениться.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу